Маятник жизни моей… 1930–1954 — страница 147 из 209

18 июня

Таня. Геолог. Дочернего по отношению к Мировичу возраста (40 лет). Близко подошедший ко мне за эти два года человек. Особенно тесно сблизила нас и в днях трагедия в личной ее жизни. Таня крепко стоит на ногах. Много у нее мужества, и вся она из породы монолитов, но “оружие прошло через душу ее” от измены человека, которому на служение, веря в его гениальность и высокое призвание, отдала жизнь и шестилетним подвигом служения ему закрепила общность пути – “навсегда”. Так она думала. Так верила.

С Таней мы разные люди. И по натуре, и по жизненным интересам, и вкусам, и по душевному складу. Но у нее высокий культурный уровень, она знает 4 языка, и читала в подлиннике, и знает цену того, что писали на этих языках корифеи четырех европейских литератур. Я очень ценю в ней духовную культурность наряду с моральной высотой и монолитной цельностью характера. И очень дорожу тем, что нужна ей на этом голгофском отрезке ее пути, как Симон Киринеянин был нужен богочеловеку.

Таня забегает на минутку по дороге к обеду. Берет на дом свой и материнский “энэровский” обед (они обе научные работники. Мать – стихотворный переводчик с трех языков). Она заменяет мне глухие мои уши в деловом разговоре по телефону. Таня энергично и радостно устремляется на помощь всем, кто вошел в ее орбиту. В частности – на помощь Мировичу.

Потом Инна, Лека. Мать и сын (11 л.) – на игрушечном кораблике без руля и без ветрил носятся по бурному океану со времени объявления войны. Глава семьи – художник – призван на фронт, и пришла весть, что он не вернется. Инна хватается за всякую случайную работу. Недавно удалось найти нечто по своей линии (Инна была актрисой до замужества). Теперь она руководит кружком самодеятельности в рабочем клубе завода “Калибр”, 500 рублей ставка, около 200 вычеты.

К вечеру прилетел с фронта ящик с клубникой и колоссальными огурцами – с полметра штука. Трофеи войны. Генеральские дары влюбленного мужа лауреатке-жене (Алле). Так же, как и феерические букеты роз в свежайшем виде долетают из Дрездена до Аллиного будуара в 6 час. Когда проложили кабель между Америкой и Европой, Торо с горькой иронией спрашивал: о чем сообщать? Такая же торовско-толстовская мысль мелькнула у меня перед столом, заваленным клубникой. Вот для чего самолеты 4 года разрушали города, убивали и калечили людей. Но умеют еще доставлять и волшебные удовольствия “сильным мира сего” – розы, клубнику (и сахар к ней) – варенья можно наварить на всю зиму. Историческая справка: “служащие получают в это время 300 грамм сахара”.

20 июня. 1-й час ночи

Думала посидеть ночь с Ромен Ролланом – конспектировать ряд его вещей для Людмилы[726] к экзамену, но “не осталось пороху в пороховнице”. Могу записать лишь сегодняшний день. До 4-х у Тани с ее матерью. Таня встречала в своем институте (где она служит) какого-то знатного иностранца. Я промочила ноги. Мария Васильевна (мать) сушила мою обувь, а меня укутала на кушетке каким-то огромным плюшевым пальто и дала мне толстый фолиант со стихами Даниила. Есть не просто хорошая, а прекрасная лирика. Потом Мария Васильевна показала мне много семейных фотографий. Есть замечательный портрет, где она и младшая дочь Ирина стоят, а Таня сидит, поставив локоть на колени и опершись головой на руку. Это уже не фотография, а картина, под которой можно бы подписать “Неотвратимое”[727]. Трагично красивое лицо Ирины, отшатнувшееся назад. Нечто крылатое, поверх событий в скорбном лице матери. И полная собранной энергии и спокойной решимости все перенести – в позе и в огромных глазах Тани.

Вечер у Шаховских. Взапуски чинили носки уезжающему завтра Нике. Едет в лесную школу во Владимир на два месяца. Настроен радостно. И все за него радуются. С ним едет тетя Аня.

24 июня

В столовой освещение à giorno[728]. Букеты. Ужины “с гостями”. Настя Зуева и еще кто-то. Настя только что приехала из Берлина, где в рейхстаге плясала “русскую” с маршалом Жуковым. Из раскрытых дверей Мирович видит простецкое, доброе, милое для него сходством с Н. С. Бутовой, ярко оживленное лицо Насти. Она что-то рассказывает со смехом и комическими жестами. Не будь я глуха, не будь оборванцем, прошел бы для меня этот вечер с Настиными рассказами, с сардинками, конфетами и вареньем.

Вот для того и нужна мне глухота и оборванство: без них еще больше нежилась бы в “приятном”, расплескивалась бы из главного своего русла душа – у самого впадения в океан вечности. “Слишком многое прояснилось для меня и как мало в нем того, что меня касается”. Из поглощенных мною за две недели ради Людмилиных экзаменов книг коснулись меня только детство Козетты (“Отверженные”)[729], предсмертное одиночество Жана Вальжана и фаустовское “Здесь знанья нет! Здесь счастья нет!”. С остальными корифеями всемирной литературы могла бы в эти дни не встречаться без всякого сожаления об этом. Но зато Судьба посылает мне в индивидуальном порядке только нужных в данный момент собеседников. С тех пор, как я питаюсь отдельно в моем изоляторе, мои обеды, ужины, завтраки протекают (пока не изменило зрение) в самом избранном обществе – именно в таком, где со мною одинаково или созвучно “видят, слышат, понимают” жизнь. Чего не было бы за столом с дрезденскими розами. Порой мне хотелось бы послушать 1/4 часа, что рассказывает (в лицах) о театре Алла – она делает это очень живо и своеобразно. Эти замечания и вопросы Аллины нередко умные и тонкие. Но – и это суета. А если есть в такие минуты чувство лишения, обделенности, выключенности из человеческой семьи в изолятор – это стимул на линии возрастания смирения, которого не хватало всю жизнь Мировичу.

84 тетрадь3.7-11.9.1945

15 июля

Вернулась Ирис от мужа. Радуется, и я за них обоих радуюсь, что сохранил он “душу живу” в тягчайших условиях (больше 4-х лет)[730].

25 августа. Утро. Калистово

“Такое утро в мире было” – Мирович (сергиевского периода).

Солнце, только что всплывшее над лесным горизонтом, косыми еще розовыми, как заря, лучами расстилало по деревне густые длинные тени от строений, частоколов высоких лип, осеняющих кое-где низкие домишки деревенской улицы. Плотный матово-серебряный покров еще не начинавшей просыхать ночной росы одевал огородную зелень за частоколами и обширные картофельные плантации за пределами деревни по одну сторону моей дороги. А по другую сторону до самой опушки леса радужными огнями вспыхивали миллионы капель росы на концах коротких соломинок недавно сжатой нивы. Это была моя дорога, мой день, мой час в Истории мира. В такой час Петр, Иаков и любимый ученик Христа Иоанн взошли с ним на гору Фавор и увидели там лицо учителя “сиявшим как солнце и одежды его белыми как снег”. И весь мир увидели таким, каким видела его в это утро я.

8 сентября

Интересная мысль о поэтах у Даниила. Он говорит устами одного из своих героев[731], что поэт ему представляется таким растением в саду, именуемом человечеством, чьи корни в отличие от всех других растений (не поэтов) находятся в ином плане бытия, не на этом свете. В нашу человеческую жизнь он как бы спускается цветами, по виду похожими на окрестные цветы, но с иным, нездешним, ароматом, с иным значением своих цветов. В них всегда есть зов ввысь, в потустороннее, весть о нем и обаяние встречи с неведомым, высшим миром (речь идет не о личности поэтов, но о их поэзии).

11 сентября

За ширмой, в комнате, превращенной в склад чемоданов, мешков, ящиков, приехавших вместе с Аллой и ее мужем из Дрездена. В числе “трофеев” бочка вина и огромный разборный гардероб. (Ничего похожего на реквизицию в этом, конечно, нет. Просто была возможность, то есть ехали на машине и был в их распоряжении грузовик, сделать дорогой по удешевленным ценам покупки). Алла, еще помолодевшая, похорошевшая, легкая, счастливая. Рассказывала с детским одушевлением про голубой грот, где-то в Чехословакии. В муже хороша совсем не генеральская скромность и застенчивость. И какой-то раз и навсегда осчастливленный вид у него… Но реет для меня над всем этим – и надо мной – видение внутри атомной бомбы. И тот день, и час, когда в апокалипсических ужасах погибли от нее Нагасаки и еще[732] (не помню какой город). Страшная и позорная концовка в истории цивилизации человечества. А может быть, и самого человечества, и самой планеты. Поработает если какой-нибудь ученый над этим изобретением и додумается до того, как единым мгновением своей воли дематериализовать всю планету, как это случилось со всеми людьми и зданиями в Нагасаки. И поскольку это касается всей планеты, даже естественным, мудрым и справедливым кажется мне такой конец всей этой вавилонской башни, которую нагромоздил на земле человек. И невольно вспоминаются из Книги Бытия грозные слова – “и раскаялся Бог, что сотворил человека”.

85 тетрадь17.9-23.11.1945

19 сентября. 4-й час желто-серого дня

У Склифосовского.

“Роковые мгновения”[733], как хорошо у Цвейга. Там Наполеон, Гёте, Роберт Скотт[734]. Мы здесь – все безымянные. Но каждый из нас волей рока (подставное название – по привычке употребляемое) был из обыденности переброшен в Трагическое. “Во единем миге”.

Шесть дней тому назад на платформе метро в Охотном Ряду должен был налететь на Мировича некто ему неведомый, кому заграждал Мирович дорогу, – и так его грянуть затылком о мрамор мозаичных плит, что переменились ближайшие планы и все содержание дней моего двойника. Если бы он стоял немного вправо или влево, этого бы не случилось.