Леонилла с минуту молчит. Еще так недавно был у нас разговор о непосильной трудности ее роли в дочернем хозяйстве. Но она не сдается. И когда я уже выхожу из кухни, вслед мне раздается громкий крик:
– У меня уже не хватает сил. Но я родила и вырастила пятерых детей. А ты – ни одного. Всю жизнь прожила бобылем. И это плохо, плохо, плохо.
Несколько часов тому назад (между 8-ю и 9-ю часами) умер от удара Хмелев[737]. Во время репетиции, в одеждах Иоанна Грозного, в гриме. Как и в этой смерти, что-то есть жуткое в актерской жизни. Хроническая подмена своей личности чьей-то, иногда по существу чуждой или низменной, порочной, преступной.
Смерть Хмелева переполошила вчера всех в нашей квартире. Алла одевалась, чтобы идти в театр, к праху своего Каренина, заплаканная, испуганная, потрясенная так, как будто никогда, подобно царевичу Сиддхартхе[738], не слыхала, что есть в мире Смерть. Она панически боится ее призрака для себя и для близких. И всего, что о ней напоминает, боится. Леонилла, с трясущимися руками собираясь в театр, приговаривала скорбно:
– Какое несчастье! Нужно же случиться такому несчастью! Всего 41 год. И такой замечательный артист.
Меня потянуло из моего закоулка на простор, на свежий воздух. Я вспомнила, что дети ждут меня в этот вечер, чтобы поговорить о вчерашнем спектакле, несмотря на то, что был уже десятый час, поехала в Зубово.
На обратном пути с каким-то завистливо-радостным чувством к Хмелеву думала: вот этого пьяного человека, который спит в грязи на камнях у входа в метро, Хмелев уже не увидит. И не увидит избитого, в синяках и кровоподтеках, распухшего беспризорника, мимо которого я прошла сейчас, мимо которого прошел бы и Хмелев, мимо которого нельзя проходить ни одному взрослому человеку. И не будет там цыганки, к которой потянула мужская безудержная плоть, не будет вставать жалостный образ покинутой жены (я ее встречаю в лифте и в вестибюле, она живет против нас). И не будет больше ни лжи, ни компромиссов, ни власти низменных страстей, ни погони за деньгами. А то, что в нем было “не от плоти, не от крови”, – его чудесный творческий дар нужен во вселенной не для одного московского в Камергерском переулке театра. И может быть, в “иных краях иного бытия”, – там, где нет Ляли Черной и всех болотистых испарений МХАТа, возрастет и раскроется в новых формах таинственное зерно, которое в человеческих душах называется талантом. Аминь.
А пока это осуществится – упокой, Господи, душу усопшего новопреставленного раба Твоего Николая “в месте светлом, в месте злачном, в месте покойном”…
На той же сцене МХАТа, где в 3 часа дня стоял гроб с телом Хмелева и Алла обращалась к нему с прощальной речью, в 8 часов она была уже Машей из “Трех сестер”. До чего же мне чуждо и каким противоестественным кажется актерское творчество. Чиновничья пригвожденность к дням и часам (в таком-то часу, такого-то дня гримируйся и “твори”). Не то, что тебе сегодня хочется, чем ты полон, что в тебе само “творится”, – но то, что помечено в афише. И можно ли что-нибудь “творить”, когда в сотый или двухсотый раз играешь Анну Каренину и она уже до тошноты надоела. И что бы ты в этот вечер ни думала, чем ни горела бы твоя душа – “ты наряжайся и лицо смажь мукой” – смейся, паяц (или плачь), – как это написано в твоей роли, и каждый раз одно и то же, слова в слово.
Вчера много говорили о театральном искусстве с Инной. Она, по-видимому, прирожденная актриса. “Все равно, что играть, и ничего, что в заранее определенный и безотменный день и час – все равно это упоительный процесс, с которым ничего не сравнится”.
– Но если нужно изображать (из себя, из своей личности! из своего лица!) личность преступную или пошлую, ничтожную?
– Все равно. В Semperanto один раз мне досталось сыграть проститутку, развратную, грубую, циничную, – и мне, по словам товарищей, роль эта замечательно удалась. Тут все равно кого играть, Жанну д'Арк или проститутку, – важно и упоительно то состояние, когда это удается.
– Что удается? Перевоплощение?
– О нет! Перевоплощение – это как будто какое-то одержание. Тебя совсем нет, а на твоем месте то лицо, которое ты изображаешь по пьесе.
(У Ириса. Нашла у нее на ночь пристанище, так как в нашей комнате ожидались гости.)
Сон – после вчерашних вечерних разговоров с Ирисом и с Николкой об атомной энергии, Ирис передавала мнение дяди (профессора), что в числе результатов этого открытия (при неосторожном или злоумышленном применении его) весь наш шарик разделит участь Нагасаки. Ириса это ничуть не ужаснуло (“у Отца есть обереги многие”), но Николка расстроился и уснул в слезах. А мне приснилось, что из атомной энергии удалось добыть такой луч (очень похожий на луч сегодняшних прожекторов), который переносил корабль, попавший в сферу этого прожектора, на любую планету нашей Солнечной системы. Вместе с Ирисом и с Николкой наблюдали (с торжественным и радостным чувством) отплытие такого (первого) корабля вверх по лучу прожектора. Стройный, небольшой многопарусный корабль.
86 тетрадь5.11–29.12.1945
За ширмой, в ожидании 9-ти <часов>, когда генерал покушает, заботливо огражденный Леониллой от встречи с Мировичем, и отбудет на службу.
Недавно очень дружественно ко мне расположенные две женщины с изумлением и почти с завистью слушали, как объективно-юмористически отзываюсь я о моем приживательском жребии.
– И вы его приняли совсем, до конца? – с засветившимися глазами спросила младшая из них. – Не сердитесь, не обижаетесь на них?
– Бывают такие движения. Но скоро гаснут, и нового следа уже не оставляют.
– И вы можете любить их, как прежде? (Они знали, что это мои старые, многолетние друзья.)
Я должна была сознаться, что прежней, ничем не омраченной радостной любви у меня нет. Но есть жалость, участие, сорадование. И сопечалование. А когда им этого от меня не нужно, есть крепкая раковина, в которую я прячусь от них с головой.
Наверху лежит в параличе Иван Михайлович (Москвин). Кровоизлияние в мозг. В 1-м часу дня. Отнялась левая половина тела. Мне хотелось пойти к нему. Мой “астральный массаж” помогал ему, когда он болел невралгией. Но там вокруг, по словам его экономки Марии Алексеевны, чуть ли не четыре доктора. И, верно, кто-нибудь из театра. И родственники. Ужасно грустно мне от полного безучастия, проявленного к этому событию в нашей квартире. Ведь он, может быть, уже у самой-самой грани таинства смерти. Не говоря уже о великом несчастии – сознавать себя паралитиком. Алла в мужских штанах, в голубой шали, в золотых локонах пленительно улыбалась генералу. На кухне, когда я заговорила об Иване Михайловиче с Леониллой, о том, как хотелось бы быть к нему ближе и как он, по существу, одинок, ответила с обычным лицом: “Это что! А вот Шуры нет до сих пор, она в Снегирях”, – и прибавила еще с авторитетным легкомыслием, которое всю жизнь ранило меня в ней: “Там родные… и вообще – удар в старости – тут ничего нет удивительного”.
Иван Михайлович жив. Ночью не могла отойти от него внутренно. И так остро тревожно было за него. А может быть, отчасти и за себя. Никак не примет параличного удела Мирович, ни для себя, ни для других. Леонилла как будто сумела это сделать. Помогает ей, кроме нравственного мужества, отсутствие воображения, и мотыльковая легкость, и алогичность суждений, и колоссальная энергия (“и с одной половиной можно великолепно управиться”). И отсутствие “саможаления”.
Алла сегодня совсем другая. Веяние близкой смерти из москвинской квартиры коснулось тех струн ее души, которым она не дает, боится дать звучать. А между тем, когда они звучат, весь облик ее – и внутренний и наружный – становится неотразимо прекрасным.
Иван Михайлович безнадежен. Был консилиум. И сейчас вокруг него доктора, жена, невестка. Я не хотела вмешиваться в их окружение, если бы меня и пустили. Вчера это имело смысл – он был в сознании. Но все-таки хотела быть к нему и пространственно, а не только душою поближе, и я с полчаса простояла на площадке у косяка его двери. Мимо меня проходили какие-то актерского вида лица, входя без звонка. Из прихожей выглянул администратор Федор Николаевич[739]. На бритом, алкоголически оплывшем лице его было хорошее выражение участливости и печали. Он что-то спросил меня, чего я не расслышала. Может быть, пригласил войти. Может быть, пояснил, что здесь только родственники и театр. Я сказала: – Мне хочется побыть поближе к Ивану Михайловичу, но в то же время остаться одной. Я не собираюсь входить в квартиру.
87 тетрадь1.1-28.2.1946
Около суток недвижимого пребывания в постели с холодным пузырем на голове, с горячей бутылкой у ног. Неукротимая пульсация мозга – сверх обычных шумов в голове ожесточенно стучащий молот в тот или другой участок под черепом. Сегодня вокруг правого уха. Ночью приснилось (в полудреме – настоящего сна в такие ночи не бывает) – Филипп Александрович Добров, мой врач и друг в течение 35 лет, умерший за год до войны[740]. Во сне он вбежал в мою комнату – как во всех почти снах моих я нахожусь в гостинице. “Вы стучали? Вы звали меня? Что у вас такое здесь делается?” Я понимаю, что это стук прилива крови к правой стороне головы, но отвечаю: это падали какие-то коробки со стола. Тут же и Н. С. Бутова (актриса МХАТа, лет 25 тому назад умершая). И как было однажды в действительности, когда он уходит, – мы шутя обнимаем с двух сторон и целуем в правую и левую щеку. Он смеясь отбивается и убегает. Проснувшись, я вспоминаю, что он советовал от пульсации и шума в ушах смазывать за ушами медом. К вечеру прибегаю к этому средству, и, может быть, от этого мне сейчас гораздо легче.