То есть – жизнь человека – кольцо. В старости особенно это ясно – кольцо пропитывается синтезом всего пережитого. И не разберешь, если созерцать отдельные воспоминания, где у кольца начало, где конец. То, что было в юности, в зрелые годы в начале старости – уже имеет иное (синтетическое) значение, сливающееся с общим синтезом, рисующимся мне в образе кольца.
Она поняла. (Еще бы она не поняла. Она без меня это уже знала и понимала.)
Вторая ее мысль была о том, что и все пережитое нами, каждый момент не то, что оно было, а нечто иное. Нечто новое. Но такое, что словами не скажешь. И я поняла, что хочет она сказать. И что слово здесь и не нужно. Хотя намеки, попытка сказать бывают и у больших поэтов, и у таких, как Мирович и ее сестра. У Елены Гуро:
Что-то все во мне перегрустнулось
И печаль не печаль, а синий цветок[829].
У Анастасии Мирович:
Я не могу тебе сказать,
Ни пояснить, ни описать,
Какие мысли целый день
меня волнуют.
Они бегут, они скользят,
Они волнуются, спешат,
Меня преследуют, как тень,
Меня чаруют.
И вся любовь, и все мечты,
И все страдания, и ты —
Все позабыто ради них,
Неуловимых.
Я их люблю, я их зову
И я для них теперь живу,
Моих красавиц молодых
Неустрашимых —
полудетская, лет в 22–23, набросковая попытка овладеть секретом (слишком тонким). Писано года за 3–4 до психического заболевания.
У Мировича:
Я не знаю, что это было,
Но это было святое,
Оно сошло нездешнею силою,
Оно звалось тобою.
В огне горело, в смоле кипело,
И, очищаясь, неслось к звездам,
Сияло, пело,
Хотело строить новый храм,
Но на земле жить не умело,
И в мир незримый оно ушло,
И мое сердце
в неизвестность
унесло.
105 тетрадь17.8-14.9.1947
Вхожу в кондитерскую на Пушкинской улице, вновь открытую, с заманчивыми на прилавках выставками пирожных, шоколадов-мармеладов и т. п.
“Для бедных” в блестящей прозрачной упаковке разноцветные “шарики” – 100 грамм за 4-60 копеек. Разыскивая тот прилавок, где их отпускают, натыкаюсь на великолепный рассадник давно невиданных мной пирожных: их выгружает из плоской корзины и раскладывает в застекленный длинный ящик миловидная продавщица с маникюрными коралловыми ноготками, в белом чепчике в форме диадемы.
Останавливаюсь, завороженная видом разукрашенных шедевров кондитерского искусства и силой прихлынувших к памяти глаз и гортани кондитерских впечатлений детства. И до того подпадаю под их власть, что без раздумья поворачиваю к кассе и через пять минут вижу себя возле этой с коралловыми ногтями продавщицы и протягиваю ей бумажку с выбитой цифрой 12 рублей.
Двенадцать рублей!
Проносится запоздалая мысль: Еще одно такое пирожное – обещанный Нике билет на “Три сестры”. 12 рублей – полторы книжечки абонемента на метро… 12 рублей – чернила, краски и общая тетрадь или блокнот… Леонилле 100 грамм орехов – напоминание о киево-печерских садах нашего детства и одном из ее вкусовых пристрастий.
– Выбирайте, гражданка! Которое на вас смотрит?
У продавщицы добродушно-насмешливое лицо. Она подумала: у старухи глаза разбежались. А пора бы уж в крематорий.
– Все равно, – говорю я. – Ну, хоть вот это.
Она, взглянув на меня с недоумением, подает мне присыпанный густо сахарной пудрой коричневатый четырехугольник. Одно из нелюбимых в прошлом пирожных, – сыплется с него пудра и хрупкая слойка, выползают сквозь щели и пачкают пальцы битые сливки.
Завернуть его и сунуть в портфель для бабушки Анны Николаевны или для Кати? Но разве его завернешь? Он тут же весь раскрошится, рассыплется. Отхожу к окну и становлюсь рядом с высокой амфорой, куда бросают едоки пирожных бумажки. Рядом девушка в безобразной модной шляпке с лопатообразным выступом над линией лба, откинув назад голову, ловит языком крем, выдавленный из ее petit-four’a. Молодой человек чахоточного вида с сладострастным выражением лица смотрит на пышно убранное ромовое пирожное, от которого он осторожно откусил кончик.
Неужели и мне придется тут демонстрировать мое старческое сластолюбие?
Опустить злополучную снедь в глубину урны, чтобы не пачкать портфеля и тетрадей в нем? Нет, все-таки жалко. Сластолюбие берет верх. Приступаю к наслаждению. Хрупкие крошки поджаристой верхней пластинки и пудра с нее сыплются мне на грудь.
К амфоре подходит старенькая уборщица в белом платочке, с ворохом бумаг и с салфеткой. Останавливается напротив меня с добродушной улыбкой сочувствия, любопытства и сожаления.
– Зря выбрали это вот, гражданочка, половина рассыплется. – И со вздохом прибавляет, отходя и еще раз обративши ко мне сочувственное, но уже грустное лицо: – Что делать! Всем хочется сладенького. А нам, старухам, и подавно, хоть оно бы, казалось, и грешно.
Я вспоминаю уроки из Корана о милосердии и прибавляю к Корану изречения Магомета.
План, страстно поддержанный Ирисом, – попытаться Мировичу провести сентябрь в корсаковской клинике[830], если будет отдельная комната. План разрушился после моего посещения Ириса в психиатрической атмосфере сада для больных.
Ночь прошла в каком-то полубреду. И Юрий считает окружение клиническими пациентами (конечно, я буду и начала уже ими интересоваться) для меня рискованным предприятием.
Сегодня должна была приехать Алла из Сочи. И так меня болезненно ущемила перспектива встречи с ней, что я постаралась исчезнуть из ее квартиры с самого утра, несмотря на дождь и на простуду уха-горла-носа.
Пробыла весь день у Надежды Григорьевны[831]. А вечером узнаю, что Алла и генерал не прилетели, а прилетят завтра.
О вере
Вера есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых. То есть уверенность в невидимом, как в видимом. И желаемом и ожидаемом, как в настоящем катехизис.
Не странно ли: из всего, о чем в течение жизни читала, размышляла или беседовала по вопросу о вере, эти 65 лет тому назад выученные наизусть строки из катехизиса яснее всего определяют для меня этот таинственный процесс, которым живет, каким жива душа моя. Я понимаю недостаточную вразумительность этого определения для тех, кто стал бы со мной полемизировать “о вере”. Но я не собираюсь ни полемизировать, ни проповедовать. Я пишу для себя, чтобы вглядеться в свой процесс веры, постигнуть ее природу, ее отношение к разуму. И припомнить мысли на эту тему людей большой веры, высокого духа и философского ума.
(Беру материал, случайно попавший мне в руки, собранный одним из сотрудников “Вопросов философии и психологии” П. Соколовым.)
Меня глубоко возмутили (и не ожидала я этого от Паскаля) его советы неверующим “как исцелиться от неверия”: “делайте все так, как если бы вы верили, берите святой воды, заказывайте обедни и пр. – naturellement même cela vous fera croire et vous abêtira (!)[832]. Циничное, почти кощунственное отношение, исключающее самую суть веры, то, что в двенадцатилетнем еще возрасте прозвучало для меня так же, как звучит теперь, – “уповаемых (т. е. ищущих веры) «извещение»”:
Был много лет тому назад у нас с Анной знакомый художник С. Досекин, сомневающийся, но ищущий веры. С детски-наивным выражением лица он, при случае, убежденно повторял рецепт, как приобрести веру: нужно только 6 недель подряд на ночь становиться на колени и по 6-ти раз подряд повторить: “Верую, господи, помоги моему неверию”. Не помню, кто дал ему этот рецепт, но, по его словам, он его выполнил и “с тех пор от него отошли сомнения в бытии Бога”.
Этот способ “обращения” Сережи Досекина я не посмела бы назвать рационалистическим цинизмом, в который впал в своем рецепте Паскаль. Здесь началось оно с коленопреклоненной молитвы. И в ответ на нее пришло “уповаемых извещение – вещей обличение невидимых”. Исцеление души от слепоты.
У балконного окна, за ширмой. Мутное – ярко-голубое небо. Солнце запуталось в стае облаков. Дыхание первоосенней прохлады из полуоткрытой балконной двери.
Отгоняю, как искушение, как одержание, ночные мысли об Ольге. Помоги мне, Господи, до конца обороть их, уничтожить возможность их возврата. Помоги, Отец мой, и ей найти свою правду (?)[833], выправить свои пути (?). Укрепи ее ослабевшую душу? исцели ее от одержания,? отчини непосильные искушения (?). Прости ее (?). И прости меня. (?)
У всех ли так, или только у меня – двойной поток мыслечувств: один, где можно читать “Сагу о Форсайтах” и даже в какой-то мере жить их жизнью, и перечитывать Аксакова, и испытывать – до кожного чувства пребывания среди урем, озер и степей под Бугурусланом – как было эту ночь со мной. И отметить с ребячьим удовольствием и со старушечьей растроганностью Шурин дар – брюкву и репу, и “немножко молочка оставила для вас – к кофею”. И Аллин вчерашний вечером дар – виноград, и то, что в нем есть кисточка моего любимого сорта – изабеллы. И обдумывать, как бы побывать до октября хоть один раз в лесу – в Измайлове, в Калистове… И одновременно в этом же, но верхнем потоке видеть и помнить лица и судьбы ближайших друзей.
И каждого из “моих” детей порознь в их сфере желаний, нужд и возможностей умственных, нравственных и физических.