Все чаще то, о чем говорила со мной Мария Федоровна: прошлое перестает быть прошлым. Воскресая в памяти, сливается с настоящим (“в кольце начала и конца”). Но не в прежнем своем, а в другом, трудно выразимом словами значении. Как бы ощущается в потенции (или в отображении?) новая реальность.
Так было со мной недавно еще, на Никитском бульваре. Я остановилась и спросила себя: “Разве это бульвар, Никитский бульвар, тот, который связан со мной невыносимо тяжкими и унизительными четырьмя годами жизни? В его деревьях и в яркой, пышно-густой зелени травы был привет – космического значения привет, залог, обетование”. Боюсь, что это прозвучит для неведомого читателя моего, если таковой у этой тетради после моей смерти будет, – прозвучит клинически, чем– нибудь вроде эпилепсии особого рода или Mania grandiosa. Жаль, что нет таких слов, какими можно (у меня нет) сказать об этом яснее. (Нечто подобное у Лафкадио Херна о японской стране Хоран[834].)
День празднования 800-летия Москвы. Около полуночи “потешные огни” со всех сторон – и вертящиеся, и недвижимые среди огромных красных полотнищ и флагов. Непролазная толпа по обеим сторонам улицы, посредине ее то там, то здесь скопище автомобилей. Разноцветные огни фейерверков, напоминающие войну. И вообще, все празднество этой ночью отозвалось во мне не историей Москвы и всем тем, что с ней “для сердца русского слилось” и чем бы должно отозваться в именинный день родного города, – а почему-то войной, “военными ужасами”. Может быть, потому, что в последнее время читаю международные газеты и вижу, как точат на нас зубы Америка и Англия. И ожило воспоминание о бомбовозах над Москвой – и как на моих глазах ловили прожекторы один такой немецкий самолет – таким же скрещением лучей – и поймали его.
В скверике у моего любимого фонтана, куда я ушла от уличной давки и слишком яркого света, никаких огней не было – только струи фонтана переливались нежными, бледно-розовыми, бледно-зелеными и винно-красными тонами, переходя на минуту в чуть палевую жемчужную россыпь. И с огромного, насквозь просвеченного полотна смотрели два очень хороших портрета Ленина и Сталина. Мысль моя редко забегает в область политики, внешней и внутренней. Но как в дни войны, так и в дни мира я доверяю воле и силам кормчего на корабле, который уводит нас сквозь “бури и тайные мели и скалы”[835] с ненавистного с юных лет монархизма и капитализма к единственно понятному моей душе лозунгу чаяний человечества в историческом масштабе, в устроении “царства от мира сего”: “Все за одного. Один за всех” и “Каждому по потребности” в области “хлеба животного” (само собой разумеется, все должны вкладывать посильный труд в добывание хлеба и прочих веществ житейского обихода и в обрабатывание их). Невнятно пишу то, что хочу сказать, з-й час ночи. Ставлю многоточие. Кончу завтра.
В балконное окно видно, как взлетают гроздья зеленых и красных звезд, похожих на елочные украшения. И шмыгают по небу лучи прожекторов, как будто за кем-то гоняясь или тщетно разыскивая что-то в темной бездне облачного неба.
Вчера я пыталась опустить прожектор сознания в глубины подсознания и поисповедовать себя, каково, по-моему, должно быть отношение между личностью и государством, между СССР и Мировичем. Прежде всего в голове промелькнуло запомненное еще 70 лет тому назад во 2-м классе городского приходского училища: воздайте кесарево кесареви, а Божие Богови. Но тут же встал вопрос: а если бы вчера смотрели на меня с просвечивающего полотна в скверике Фонтан физиономии Гитлера или Трумэна, примирилась ли бы моя душа, “гражданина вселенной”, с этими кесарями – и по отвращению и ужасу, зашевелившимся в недрах подсознания, поняла, что к словам Христа под дидрахмой[836] – неизбывно, как и в дни молодости, – во мне живет мое личное дополнение: кесарь просто как представитель власти для меня – ни к чему не обязывающая фигура. Его власть надо мной (в государственном масштабе) только тогда внутренно мной признана и чтима, лишь поскольку она созвучна с моим представлением о справедливости основных предпосылок этой власти (то, с чем умирала Наташа) – “Хлеб” – Божий, одежда земля – общая, все должны трудиться, социализм как ступень к коммунизму, в последнем достижении которого всемирное братство народов, невозможность войны и право каждой личности на труд и на пользование всеми благами культуры.
Тишина (Леонилла в Снегирях, я одна в комнате). Так много накопилось мыслеобразов и мыслечувств за это время, в которое не прикасалась к этой тетради. И так мало сил (мозговых? нервных?) для оформления их. Попробую хоть перечислить то, что было содержанием не вписанных сюда дней и ночей.
День Наташиного имени. Ее неотступное в этот день пребывание среди нас. (Впрочем, это, может быть, относится только ко мне. С Наташей вот уже шестой год, как прах ее на Ваганьковском кладбище, я почти не расстаюсь).
В тоске от разлуки с природой, в приступе какого-то ребяческого отчаяния, что вот уже лету конец, а я только раз побывала в лесу, кинулась в Измайлово. Ника, мой верный рыцарь, проводил меня через лес к Фаворским. Деревья еще зелены. Но на траве уже много желтых листьев. Ника собрал для меня много розовых, золотых и пунцовых листьев клена, даже на дерево за ними лазил. Букет их чудесно просвечивает на верхушке моего абажура, и от него на стенах моего угла и на потолке фантастические тени.
У Фаворских: Мария Владимировна и Владимир Андреевич показали свои картины. Миловидные, палево-розовые пейзажи Марии Владимировны (влюблена в “душу деревьев”). Чудесные гравюры Владимира Андреевича. Подарил мне Кутузова на фоне горящей Москвы. Маленькая Раутенделейн[837] (их дочь, Машенька – 19 лет) удачно схватила Никин профиль. Дарила мне его – но я постеснялась взять. Какое благообразие быта внешнего и внутреннего в этой семье и какая причарованность к искусству. Ничем другим как будто и не живут. И эта сила творческого устремления помогает (особенно отцу помогает), не надломившись, перенести огромное горе – гибель обоих сыновей на фронте.
…Печаль о Тане – но не смею жалеть ее (есть души, в такой мере с головы до ног вооруженные – волей, силой особого рода гордости, что испытания, какие бы то ни было, веришь, они вынесут, не изменив себе и с пользой для душевного роста (Вера Фигнер, Людмила Волкенштейн). В Танином же случае помимо всего нет “состава преступления”[838]. Она далека от всякой политики, от политических интересов, рыцарски лояльна предержащей власти, перворазрядно способный, добросовестный и высококвалифицированный культурный работник. Невыгодно государству таких людей отрывать от дела надолго.
106 тетрадь15.9-16.10.1947
8 часов вечера, очень темного, сердитого, с дождем и ветром, с людьми, бегущими опрометью по улицам, исключая редких фигур под зонтами или в дождевых прозрачных плащах – голубых, бледно-зеленых, красных, розовых…
Вернулась из Зубова к своему столу, к Георгию Чулкову (перечитываю “Годы странствий”), к Брюсову, Андрею Белому, Вячеславу Иванову, какие поглядели на меня с чулковских страниц 1905-го, зенит жизненного пути Мировича. Все, чем жили эти имена, и вокруг них московские и петербургские интеллигенты, все в те годы было фоном и нередко отправной точкой и моей внутренней (да и внешней порою) жизни и мысли. Чулков умно сформулировал, что такое декадентство в истории русского интеллигента.
“Декадентство – не только литература. В нем есть своя изначальная сущность. Декадентство есть прежде всего своеволие, отъединение, самоутверждение, беззаконие”.
“Торжествовала злокачественная идея, что «все позволено», что нет никаких святынь, нет норм, нет законов, нет догматов, что на все «наплевать»”.
Сейчас мне трудно представить, как могла вынести душа – целый ряд лет – этого чистилища, а подчас и одного из кругов ада. “Тень Люциферовых крыл” несомненно витала надо мной и над сестрой в какие-то острые моменты дерзания, своеволия и отчаяния. Может быть, потому я могла это вынести, что, по удачному определению Георгия Ивановича, в декадентстве “свет смешивается с тьмой”. И были периоды, когда озарял душу луч света. Мы пели литании Сатане (по-французски, дуэтом!), а через некоторое время бросались в Черниговскую пустынь к старцу Варнаве, в Новый Иерусалим к какому-то еще Варсонофию, который оказался настолько пьяненьким, что не мог связать двух слов. Как за единственный спасательный круг держалась душа в этом бурном круговороте за чувство, ничем не утоленное, безнадежное, даже неизвестное человеку, пробудившему его. Потом – новые, столь же платонические, с другими оттенками встречи. Душа питалась в них не то иллюзией “мистериальной близости”, не то смутной жаждой и безумными надеждами на брачную близость, на рождение ребенка (велика была потребность дать жизнь какому-то младенцу). Потом это прошло. Теперь я понимаю, что дети, семья или даже просто одно дитя для женщины такого душевного склада, как мой, явилось бы приостановкой, а может быть, и окончательным срывом пути, ради которого душа была вызвана к воплощению в жизнь по эту сторону могилы. У меня перед глазами прошло несколько примеров, где семья суррогатным питанием обманула духовные запросы и лишила женскую душу “алкания и жажды правды”, и работы, и опыта, сужденного тем, кто “шествует одиноко подобно носорогу” (из Бхагавадгиты). Вспомнились сейчас слова из нашей беседы с Л. Толстым, сказанные им, когда на вопрос его: есть ли у меня муж, дети? – я ответила: нет. Я одинока. На глазах у него блеснули слезы, и он взволнованным голосом произнес: “Одиночество – великое благо”. И тут же прибавил: “Если его вынести”.