Маятник жизни моей… 1930–1954 — страница 170 из 209

[841] домохозяина, ясноглазая бестемпераментная барышня, уже больше 10-ти лет невеста), еще не вполне пробужденная, недовольна паникой, не спеша пошла в ванную умываться. Ее мать, особа нервная и пессимистического характера, побежала будить своего любимца, младшего сына-подростка. Даниил Григорьевич, ее муж, круглолицый, пучеглазый, упитанный, коротконогий человек, тоже не пожелал портить очередной паникой завтрака (был чувствителен к вкусовым впечатлениям). С цинически-насмешливым, обычным для него, и важным выражением лица сел за стол, заткнул за ворот белоснежную салфетку и критически и в то же время с вожделением окинул взором закуску, окружающую кофейный прибор. Жена его старшего сына, новобрачная Надя[842], с кокетливой прической, танцующей походкой, в веселом возбуждении впорхнула в столовую. Им казалось, что все это касается только Печерска, что-нибудь взорвалось, какие-то боеприпасы в арсенале, и они на Софиевской площади не на очереди. Успеют комфортно позавтракать.

– Ну что ж, что дерево из дыму, – щебетала новобрачная Надя. – В Неаполе я такое видела над Везувием. А здесь просто немцы взорвали что-то в арсенале.


Но скоро зловещие слова “Лысая гора” напомнили всем киевлянам с детства знакомую угрозу, что, если Лысая гора в предместье города со своими пороховыми погребами взорвется, от Киева не останется ничего.

Я вышла на балкон, висящий над садом миллионерского палаццо. С правого краю сада было то же дерево – теперь совсем черное, и на кудрявом фоне его такое же гигантское зыбучее алое пламя дерева, как потом описывали, было с версту вышиной. Раздались по квартире голоса: “Вниз, вниз, в контору! На улицу!”

Пол в столовой дрожал, а со стороны дымового дерева что-то рычало и ухало, как приближающийся гром.

Все сошли, вернее – сбежали – вниз. На улице было много народу. Толпились у подъездов, вглядываясь в сторону взрыва. Женщины бледные, с перепуганными глазами. Многие, как сомнамбулы, странно спокойные – так недвижимо спокойны птицы перед раскрытой пастью змеи. Не отвечая на вопросы, как загипнотизированные смотрели на дым. Мария Григорьевна, экономка, с выражением ужаса и заботы всех куда-то звала, от чего-то предостерегала. Ужас ее был явно страхом за жизнь других. Сама она даже не хотела сбегать вниз, боясь оставить комнаты без присмотра. Ее хозяйка дома насильно утащила с собой за руку. Посреди улицы текла непрерывная волна бегущих на Лукьяновку с Печерска людей – старики и молодые, матери с детьми на руках, офицеры, монахи, священники. Шли некоторые крестясь, другие – молодежь, подростки – со смехом. Многие нагнувшись, как будто с неба вот– вот посыплется каменный дождь. Одну молодую беременную женщину с лицом, искаженным болью, с закушенными губами, вели под руки офицер и гимназист. Кто-то звал толпящихся в переулке на Софиевскую площадь.

– Здесь опаснее, – агитировал этот голос, – дома высокие, переулок низкий, как ударит шальное ядро по крыше, всем головы поразбивает.

Хозяин нашей квартиры, уже взволнованный и недозавтракавший, гнал семью в контору.

– Если и попадет снаряд даже в наш дом, контора внизу – не пробьет снаряд четыре таких потолка, как наши.

Меня потянуло под открытое небо на Софиевскую площадь. И она, и сквер были покрыты группами людей. Все смотрели на знамение дыма, медленно клубившегося с багровыми отсветами пламени в развесистой кроне дерева, упиравшегося вершиной в зенит. Вдруг я почувствовала, что почва под ногами дрожит множеством явно ощутимых толчков и гул со стороны дымового дерева превращается в рокот до того угрожающий, что необходимость взлететь на воздух предстала во всей силе приговора. Плоть безмерно удивилась, а перед духом встало видение Синая из книги Ветхого Завета, любимой книги раннего детства и вытверженные в школе слова: аз есмь Господь Бог твой, да не будут тебе бози инии разве Мене[843].

…Невыполненный человеком договор. Возмездие. И почему-то ликующая радость (даже не понимаю, почему).

17 ноября. 11-й час

Вспомнилось сейчас стихотворение Ленау (перевод Л. И.). Ровно 50 лет тому назад Лев Исаакович посвятил этот перевод мне, и я долго хранила его. И не заметила, как он пропал вместе со всеми письмами Л. И. И книга с надписью:

Belle sorciere aimes tu les damnes? Dis moi, connais tu l’irremissible?

И все другие, подаренные им книги. И обе фотографии – одна, где он в покойной позе привычного размышления опирается щекой на согнутую в кулак руку. Другая, где он – изможденный пустынник-пророк, о котором у Лермонтова:

посыпал пеплом я главу,

из городов бежал я нищий…[844]

…Но сегодня я вспомнила о нем по поводу себя, когда, поговоривши с Ольгой в конторе по телефону, пошла бродить по соседним улицам и переулкам, чтобы стряхнуть пыль и паутину прожитого дня. Мой сегодняшний день был похож на те дни, когда 50 лет тому назад я жила в миллионерской семье сахарозаводчиков. И когда становилось невмочь, всегда появлялось на пути или письмо Л. И., или он сам, его слова. Или просто глаза, взгляд. Такого взгляда, такого голоса захотелось мне сегодня от Ольги до того повелительным хотением, что я надела пальто, шапку и спустилась в контору. Там в этот час никого не бывает. Или сидит полудремлющая лифтерша. И от голоса и двух-трех слов Ольги повеяло тем же, что приносил 50 лет тому назад мне Л. И.: видением, слышанием, пониманием и теплотой отклика. Из разного источника, в разных степенях, но чем-то сходные и в одинаковой мере действенные.

На улицах был легкий мороз. В нем было дыхание молодости, надежности своих душевных сил, слияния с жизнью Целого. И звучал в полутемноте Пушкинской улицы голос Л. И. (с его улыбкой):

Когда ребенка обижают,

Он с плачем к матери бежит

И к складкам платья припадает,

И скрыть лицо свое спешит.

Есть люди с нежною душою,

Их жребий вечно быть детьми,

Но рок ведет одной тропою

Их с закаленными людьми.

И сердце страхом истомится,

Бежит от тысячи скорбей

И в складках савана укрыться

Спешит от жизни поскорей.

Слова “с нежною душою”, поскольку это ко мне (между прочим, и к Ольге, не в смысле какого-то превосходства над другими душами). Здесь только “жребий вечно быть детьми” (как и Ольга). Иначе говоря, презирая и свой, и чужой опыт, – ждать и хотеть от себя и от человеческих отношений того освещения в каждом часе жизни, какое возможно было только в Эдеме —

где были ангелы нам рады,

где мы умели их любить.

108 тетрадь19.11-9.12.1947

19 ноября. Зубовский бульвар. Синие сумерки – 6-й час вечера

Радость, никто не смеет

В очи твои поглядеть.

Робеет душа, не умеет

Навстречу тебе взлететь.

Но уж с дальних твоих Гималаев

Несутся к нам ручьи.

И встречи с тобою мы чаем,

И как снега весенние таем

Под солнцем Любви.

Косноязычное это стихотворение родилось в 1914 году, в дни кружка “Радость”, где сгруппировались вокруг меня юные девушки от 16-ти до 20 лет. Кружку они сами дали название – кружок “Радость”. И рефераты их носили заглавие – “Радость творчества”, “Радость труда”, “Радость дружбы”, “Радость материнства”, “Радость познания, страдания, самоопределения…” Были даже “Злые радости”. Ольга была у нас “мед, елей и соль собрания”. И сегодня через нее в мою нахолодавшуюся у Тарасовых жизнь все это прихлынуло широким, светлым потоком. Влилось в него и то, что было в дни ее детства, когда ей было 7–8 и 10, и 12, и 15 лет (“материческое” чувство). Началось с очень конкретного – но не в нем суть. Когда я к Ольге заехала, соскучившись о ней и обрадовавшись, что не заросли тропинки, она встретила меня с сияющим лицом, с лицом как солнце, как это было больше 40 лет тому назад. Тогда она, получивши от меня на Пасху в подарок открытку, которая ей в моей коллекции нравилась, и желтого ватного цыпленка, воскликнула:

– Теперь я счастливейшая!

И такая же “счастливейшая” была и я сегодня, в этот час, когда она написала мне (при моей усилившейся глухоте мы разговаривали с пером в руках):

– Степан Борисович сказал, что весной, если они получат дачу или квартиру у Нескучного сада – в 6 комнат, “одну из них мы дадим Варваре Григорьевне и так устроим, чтоб ей было удобно и она была бы как у себя”. И прибавил: – Я знаю, что ты, моя старушка, будешь на седьмом небе.

И когда “старушка” с лицом семилетнего ребенка (в этот час) обнимала меня, и она, и я были “на седьмом небе”. Внутренно в моей радости были слезы, о которых в одной из симфоний Андрея Белого говорится: “Как будто кто-то всю жизнь хотел невозможного. И на заре получил невозможное. И, успокоенный, плакал в последний раз”[845]. И я, и она с тех пор, как знаем друг друга, хотели этой жизни под одним кровом – но уже много лет считали ее недостижимой. А я лично для себя отучилась давно желать определенного устроения в днях. И сейчас пережитое мной “седьмое небо” было не связано с определенными чаяниями на весну. Никогда я не была более далекой от весны моих годовых кругов, чем от той, что наступит через 3–4 месяца. Я почти уверена, что ее для меня не будет, – но мне дорога невыразимо и Ольгина сегодняшняя радость, и наша – через сорок пять лет, пасхальная воронежская близость. И то, что мог Степан Борисович подумать об этой комнате для меня (лично для него чужой), чем доказана и теплота его отношения к Ольге, и тонко человечное проникновение в судьбы Мировича.