Маятник жизни моей… 1930–1954 — страница 197 из 209

24 октября. 6-й час вечера, глубокие сумерки

Почувствовалась сегодня какая-то изможденность, значительная и меня чем-то касающаяся в предвечерней Москве. И встала мысль: Инна – по этим улицам, по ступенькам входной двери дома, где я живу, никогда больше Инна не пройдет. Инны нет.

– Что значит: Инны нет?

Строго прозвучал другой голос в глубинах сознания: тогда и тебя “нет”, и никого из толпы, среди которой ты протеснилась сейчас к маркам с конвертами, нет, и никого из миллионов, населяющих Москву и весь Советский Союз, – и никого на земном шаре нет. Пройдет какой-то срок – пусть даже сто с лишним лет пройдет (по сравнению с Вечностью это все равно, что одна стобиллионная часть нашей секунды) – и про всех вас, кто сейчас толпится в магазинах, ест, пьет, что-то мастерит из дерева, металла, из ниток, пишет, читает, рождается или вздыхает последним предсмертным вздохом, можно сказать тогда то, что послышалось тебе уколом в непросветленной части сознания: никого из вас, живущих в костно-мясном и кровяном составе, все равно что нет и не было совсем, если “Инны нет”. Того, что было дано вам материального для проявления вашей сущности на “этом свете”, у Инны уже нет, как нет этого у Платона, у Сократа, у Будды и у Того, кто воплотил все лучшие, все бессмертные их свойства у Богочеловека, Иисуса Назарея.

Но посмеешь ли ты сказать, что их у человечества нет?

Если Инна при жизни не до конца утвержденно, не до конца оформленно осознала, что “жив Бог в ней” и, значит, “жива душа ее” – верю, Господи, что смерть помогла ее детски чистой душе ощутить свою сыновность Тебе и свою – в Тебе – Жизнь бесконечную.

31 октября. 4 часа ночи

После того, как поняла, что Оборотень не включил меня сегодня в хозяйский обед; и лучше, отстранивши мысль об этом, вслушаться в то, что хочет рассказать мне один из любимых собеседников моей первой молодости М. С. Г.<Ч?>[917]:

…Надо пройти через индивидуальное счастье или несчастие, чтобы постигнуть истину в счастье внеличном.

Мы не виноваты, что мы люди, что прежде, чем постигнуть эту истину, мы должны пережить все индивидуально, отжить все личное, эгоистичное. Это как болезнь, называемая корью, которой, проходя через детство, нельзя миновать.

И вот один бывает счастлив в личной жизни и, насытившись этим счастьем, отвращается от него, чтобы предаться служению общей для всех истине, общему счастью.

Другой же, не найдя личного счастья или пережив личное несчастье, обращается прямо к общему и вечному.

Жизнь подобна комнате, в которой две двери. Есть люди, способные сидеть в этой комнате взаперти. Но есть натуры, в которые от рождения вложена способность исследования. Узнав все, что есть в отведенной им комнате, они стремятся узнать все, что за нею, – и выходят из нее: одни в правую дверь, другие в левую.

Через правую идти приятнее. Но и левая выводит туда же, куда и правая. Выбор двери зависит от чего-то, что не во власти человека. Верно лишь одно: выходят из комнаты лишь те, которые ищут увидеть глубину высокого свободного неба.

Те же, кто довольствуются комнатой и неба не ищут, те так в комнате до конца жизни и остаются.

149 тетрадь3.11–30.11.1951

9 ноября. 12-й час ночи. В своем углу

День, заполненный встречей с Игорем и его женой. Радость за Игоря, что вторая его Таня (вторая жена тоже Татьяна) так нескрываемо дорога ему, как и младенец, живущий во чреве ее.

И такое милое, с голубыми правдивыми глазами лицо у нее, с детскими ямочками на щеках и на подбородке, с пристально-внимательным взглядом, с доверчивой улыбкой. Может быть, это странно, только не боюсь себе признаться, что я точно все это время призывала ее – именно ее – в жизнь Игоря. Как и того, таинственного еще младенчика, чье сердце уже бьется под сердцем ее. А в моем сердце, как и на свадьбе моего Димочка, благодарность Богу за Его милость к детям моим Богоприимным. И запел в душе моей голос Симеона: “Ныне отпущаеши рабу твою, Владыко, по глаголу твоему с миром”.

Тронули меня до слез слова Игоря и жены его о том, что с весны я должна – “непременно” – переехать к ним на дачу. И ласка их голосов и поцелуи – но так ясно, до глубины души, почувствовалось, что не этого хочет душа, а непостыдной и мирной кончины плотского моего существования.

18 ноября. Ночь

Последнее ко мне письмо Инночки (И. П. Веретенниковой), переданное мне А. В. Романовой. Инна Петровна Вторая (Веретенникова) скончалась ровно месяц тому назад в Боткинской больнице от болезни сердца. Писано в Боткинской больнице в августе этого года (по ошибке начала переписывать письмо со второй страницы. Переписываю без пропусков).

Начинаю с обращения: “Дорогая Варвара Григорьевна.

Пишу Вам чернильным карандашом – чернил здесь не дают.

В Боткинской больнице я встретила друга Надежды Сергеевны Бутовой – Нину Федоровну Орлову. Она хорошо знакома со всеми друзьями Надежды Сергеевны. Знает и Вас, но не очень – больше знакома с Вашим братом, Николаем Григорьевичем, о котором я не слышала от Вас ничего.

Она с ним вместе жила в Финляндии, на даче у Добровых. Мы с ней часто разговариваем. Я – даже до изнеможения.

Лето я прожила в больнице и не знаю, когда же мне будет лучше. Врачи мне здесь меньше нравятся, чем в ин-те Склифосовского. Вообще – невесело, хотя тут много природы. Хороший парк. Я на него гляжу с балкона. И в большом окне видны деревья и небо. Я ими любуюсь. Особенно одно дерево – волшебное. Оно – то все мятежное, то тихое и ласковое. И закаты видны – золотые, розовые, лиловые.

Меня поместили в хорошую палату. Но я долго пролежала перед этим в изоляторе. Он ужасен.

Здесь есть интересные люди.

Пишу Вам опять на Анну Васильевну. Не знаю, где Вы теперь. По словам Анны Васильевны, вероятно, уже у Игоря (Ильинского). Между прочим, я рассказала о Ваших жилищных делах Нине Федоровне. Вы не представляете себе ее ужаса. Передо мной проходят сейчас все время образы друзей Надежды Сергеевны, ее студия, дом Перцова Владимира Ивановича, Константин Сергеевич, Василий Иванович Качалов.

Хотелось бы знать о Вас, где же Вы будете жить зимой и осенью. И как здоровье Леониллы Николаевны. Мое очень плоховато. Нет сил. Задыхаюсь и ничего не могу есть. Клавдия (сестра) иногда приносит что вкусное. Оно так и лежит без употребления. Целую Вас и помню каждый день. А мне порой кажется, что меня все забыли. Инна. 13 августа 1951”.

С 1 августа предполагалось мое переселение на дачу Игоря. По целому ряду неувязок я не попала к нему. И в течение лета переменила девять (!) местожительств, чем и объясняется отсутствие сил и возможности (на автобусе и троллейбусе я тогда не могла передвигаться) навестить Инну. И если бы я знала, что так близка к ней Смерть, победила бы свою немощь.

150 тетрадь1.12–31.12.1951

1 декабря. Москва. В своем «жилплощадном углу».1 час ночи

Я – Дух. Я вечно был и буду.

Но должен я пройти сквозь плоть,

Покорен горестному чуду,

И будет плоть меня бороть…

(Из очень старинного стихотворения)

28 декабря. 9 часов вечера

О вчерашнем дне в Замоскворечье.

При всей желанности и сердечном тепле с обеих сторон – болезненный, замутненный след[918]. И ночью, в момент пробуждения – прежде всего вставали два лица: у матери – больное лицо человека, требующего стационарного ухода, чтобы не слечь надолго, чтобы не ухудшилось состояние сердца и нервов. И при этом ни капли жалости к себе, никакого благоразумия в беготне (когда и сама упомянула о необходимости стационара и нервного и душевного покоя, который нарушен) по хозяйственным, закупочным и туалетным дочерним делам.

У дочери – с трудом сдерживающей раздражение, упрямый, погруженный в себя, во что-то свое вид. И – отчужденность.

В мою сторону промелькнули два взгляда, один – желания (с оглядкой) что-то сказать – что-то спросить. Другой – минутка душевного контакта с длинной, хорошей улыбкой.

С матерью – не сомневаюсь, что чувство дочернее живо. Но запрятано глубоко, не нуждается в обнаружении, даже боится его, в уверенности, что она и мать – “разные люди”. Как в ее годы, и позже, я раздражалась при встречах всей тональностью материнского ко мне отношения и мучилась раскаянием и фактом “разницы душевных типов”, который считала (о, как ошибочно!) непоправимой преградой…

Неопытная молодость не подозревает, какая огромная сила в материнской любви, помогающая найти – хоть и с большим, как у меня, запозданием, благодаря моему эгоцентризму, – мост к самому себе. Но после каждой разлуки вспыхивало значение – спасительное, словами невыразимое – материнской любви.

Плохая среда в школе живописи, где Аннабель учится. Какой-то, по-видимому, сброд рисовальщиков, без влюбленности в искусство, без ярких индивидуальностей, ремесленников или честолюбцев-карьеристов. Конечно, и там, вероятно, есть индивидуальности, живущие своей внутренней жизнью, где есть зачатки душевного роста. Но общий дух – кое в чем и поверхностный – кинул мутные тени на чистое, как “горный снег, дважды провеянный ветром самых высоких вершин”, существо.

151/ I тетрадь6.1-17.1.1952

9-10 января 1952 года

Лис.

Встретились в общей любви нашей к Аннабель-Ли. Радостно было сегодня узнать и почувствовать, что какие-то сложные преграды между матерью и дочерью как-то обтаяли. И дочь сама захотела жить не в Москве, а под Звенигородом, где живут родители. А в школу свою ездить два раза в неделю. Первый раз за весь год я увидела сегодня лицо моего Лисика, озаренное светом “веры и надежды” на свое лично-материнское, не эгоистичное, но ставшее сутью души и жизнью жизен место в жизни драгоценного ей существа. Для матери это целый мир. Для дочери, как и для всех дочерей, кроме Вали, это важное и, конечно, дорогое лицо, несравнимо ни с кем дорогое (что опознается после утраты)!.. Но под условием, чтобы это лицо не “вмешивалось” (!) в так называемую личную жизнь. Так было – увы! – у меня с матерью моей. Перемостившись на постель и завесив портьеры балконного окна, под туманно-желтым светом лампы.