Хочется еще прибавить к этой страничке о доброте Гизеллы Яковлевны. О том, как легко было, когда я стояла близко к ее семье, тогда живущей богато, обратиться с просьбой о какой-нибудь одежде для людей, ей незнакомых, о которых я ей рассказывала. И как она сама, когда они уже разорились, снабжала, по своей инициативе, меня лично щегольскими ботинками, теплым пальто, зимней шапкой и т. п. И с каким радостно-дружелюбным видом эти дары предлагала.
Оэлла и Аннабель-Ли в кино смотрят лермонтовский “Маскарад”. И Валя присоединилась к ним. Лисик уже чуть не четвертый раз видит это зрелище. С искренним восхищением и со свойственным ей даром рассказа (творческим даром) посвятила меня в свои впечатления и даже – второй уже раз – заразила желанием приобщиться к тому, что дал ей Лермонтов и киноартисты.
Жалко, что нет сил, чтобы отметить и осветить каждый шаг пройденного за эти дни общего нашего с Лисиком пути. Чтобы и пояснить себе, в чем суть этого ощущения близости (такого редкостного), когда “два сердца бьются, как одно”. Ведь и у нас с ней далеко не всегда бывала эта всесторонняя общность (то есть разделенность и без слов, и со словами) – и внутренних, и даже внешних, житейских восприятий жизни, как в эти дни. И почему-то особое, “потустороннее” моментами приобрели значение, как будто сами по себе принадлежащие сфере “преходящего”. Как, например, забота о прическе и туалете нашей Аннабелочки. В ней есть, кроме Аннабель-Ли, и пушкинская белочка.
Белка там живет ручная
Да затейница такая.
И для которой мать, порой и я – те “слуги”, что белку берегут, “служат ей прислугой разной”.
…Или повышенный интерес мой к тому, как процветает искусство выпиливания художественных (по Ватагину) разных игрушечных зверей Оэллиного брата Бориса. Я выбрала из них для себя пантеру и воющего волка, а для нового внука моего, новорожденного Владимира (Ильинского) – удалого, породистого, на всем скаку (первый приз) коня.
Борис из тех, кто разменял крупный фонд рисовального дарования на мелочи (этому содействовала вся “линия жизни его”). Но зато в игрушечной области – выпиливания, – насколько я понимаю, он непревзойденный мастер своего дела.
Третьего дня душевная встреча с Аллой, благодаря Оэлле. Благодаря предложенным ею мне как чтение во время борьбы с подступами гипертонической напасти двум книжкам об Алле в любимых мною ролях ее. И побыла со мной прежней, светлой и взаимно дорогой близости Аллочка, Ай. Алла – ее детство и молодость, Алла моего с ней сопутничества – “словом и делом” и любовью. Алла до ее третьего брака с Прониным.
Со вчерашнего дня у моего Лисика. Совершила этот переезд по трамваю – под конвоем Шуры. В трамвае была близка к тому состоянию, как в Игоревой машине последний раз – когда и светы небесные, и фонари земные, и крыши домов летели на меня, и шофер, а потом генерал втащили меня на мое ложе, как бесчувственное тело.
…Пора, пора.
Покоя сердце просит.[920]
Весь вчерашний день прожила на валидоле и в постели, в сумеречном состоянии сознания.
155 тетрадь1.4-30.4.1952
Двенадцать дней не брала пера в руки, если не считать двух-трех писем. Плохо с головой. Плохое увеличилось от бессильного и бесправного созерцания, как разрушает остатки своего здоровья Ольга хозяйственной толчеей (в балетном головокружительном ритме), и пребыванием в безвоздушном пространстве горячо натопленной комнатушки. Ни брат, ни дочь не имеют ни моральной власти (как и я), ни жизненной возможности упорядочить ее ритм или поместить в стационар, что было бы самое лучшее.
Очень я замучилась душевно и нервно у Лисика за эти дни – хотя были в нашем с ней общении кусочки незаменимо ценного, только с ней переживаемого волшебно воскрешенного общего прошлого. В словах – коротких, обрывистых, в газетный рупор, и в ярких, живописно-талантливых записях ее. Большой будет грех на ее душе, если она не согласится издать их, как советовали ей лица, компетентные в этих вопросах и сами причастные к творчеству в литературе.
Букет из пушистых вербочек передо мной. Какая чудотворная свежесть излучается им. Весна как обет воскресения. Детство Оли и братьев ее – и все другое, что в Олиных записях: Воронеж. Мать. Моя и Олина – образ которой она сумела дать в таких животворящих красках…
Вышла вчера, когда уже стемнело, на крылечко Олиной квартиры подышать “вольным” воздухом. И остановилась на крылечке. Поняла, что мне с моей клюкой в полутьме огромного академического двора, начиная с первого шага от крыльца, нет ходу. Вокруг расстилались грязно-ледяные, грязно-снежные, полурастаявшие горки-пригорки, ухабы, косогоры, черные, только что раскопанные между ними канавки. Попробовала клюкой почву возле крыльца – и со вздохом решила отказаться от путешествия. Просто подышать на крылечке. Неподалеку стоял дворнического вида человек в куртке, в каком-то треухе на голове, с огромной, как сигара, папиросой во рту. Он явно наслаждался процессом куренья и созерцаньем моих попыток сойти с площадки крыльца. И вдруг решительно шагнул ко мне навстречу с протянутой рукой:
– Шагай, не бойся, мамаша, шагай смело, я поддержу. Тебе куда – к воротам надо?
– Спасибо, – говорю, – да ведь у вас тут двор чуть не в полуверсту, и везде горбы, провалы. Нет, гуляй один или с кем-нибудь, кто помоложе меня втрое.
– А вам (тут почему-то у него вошло в обращении ко мне – “вы”), а вам, бабушка, сколько годков будет?
– Да вот на днях 83 минуло.
– Да, это годы почтенные, – серьезно сказал он, бросая окурок папиросы в сторону. И перескочил канавку, которая огибала крыльцо, и ловко подхватил меня под руку. – Не надо раздумывать. Живым манером доставлю вас к воротам, а тротуары уже стали чистые, как столы на Пятницкой.
– По тротуару, – говорю ему, – пройдусь как по столу, а двор за полчаса все такой же страшный будет.
– Это верно, – сказал он, – но время у меня есть. Я тут у ворот вас подожду. И на то самое крылечко доставлю, откуда взял.
– Да что же тебе время на старую бабку тратить? – говорю. – Получше, понужнее этого дела есть. Лишнюю канавку к ночи прорубить.
– Да это не мое дело, бабушка. Я – шофер. И до 7-го часа утра – свобода.
– Я соглашусь, – говорю ему, – если ты проводишь меня – это будет прогулка моя – до табачного магазина. Ты говорил, что папиросы твои стоят 2 рубля, – справедливо будет мне уплатить ими за твою “поддержку”.
– Он начал отказываться, но потом согласился. Разговор у нас шел о его семье, о детях-школьниках, о человеческой доброте, о том, что она как солнце – и светит и греет. И мы уже звали друг друга по имени-отчеству (его имя Василий Андреевич) и расстались друзьями. Он, узнавши, что я здесь не живу, а приезжаю в гости к Веселовским, был поражен и даже скинул шапку и почти на руках поднял на ступеньки крыльца. И этот оттенок меня огорчил на минутку. Было что-то шире, выше и глубже в нашей встрече до прощальных ее минут – когда я была то мамаша, то бабушка (и уже с именем и отчеством, как и он для меня), но без прибавки фамилии академика Веселовского. Когда я была старуха, испугавшаяся канавок и скользкой грязи и колдобин двора, а он мой добровольный от них спаситель, искренно отказывавшийся даже от папирос (“Вам самим, небось, каждый рубль дорог, раз вы бездетная и на пенсию живете”.) И был тогда этот шофер Василий Андреевич мой зам. сын “в духе и в истоке”. И говорил он со мной – без снятия шапки, сыновним тоном, и я в эти полчаса любила его, как сына.
Каким-то чудом к ней дотащилась. Несколько раз дорогой с трудом внутренно возвращалась к себе и осознало, где я, кто я, куда и зачем еду. Это не мертвые точки сознания, а удаление душевного “я” в ту область, для которой у него нет слов (может быть, и вообще нет, ни у кого нет, и не может их быть). Есть музыка (Бах, Бетховен, Гайдн). Есть – на высшей ступени, до которой мне далеко, так называемая “умная молитва”.
Комната “тети Ани”, когда я вошла, была битком набита молодежью. Сестры Бруни[921]. Одна с годовалым младенцем. Сережа с семьей. Дима с Машенькой. Ника, в роли хозяина, очень энергично и ловко помогал “тете Ане” все на столе расставить, как нужно, и всех ублаготворить. Потом Аллочка Бруни с годовалым младенцем Ваней осталась ночевать, вытеснив “тетю Аню” на сундук. Иначе и нельзя было, впрочем, разместиться. Ну, конечно, было странно без особо интимной связи и без той бедности, какая заставляла бы искать, где “разговеться”, на двое суток внедриться с ребенком; не будь меня (о моем внедрении они уже были уведомлены), верно, как было уже раз, и муж остался бы ночевать. И сестра два дня гостила (уже без ночлега). С неудержимой энергией предались уничтожению праздничных заготовок “тети Ани”, не проявившей никакой бережливости, равно щедро угощавшей и родных, и “чужих” – каких, кроме меня, не приглашала (Аллочка с сестрой сама себя пригласила). Почему же я об этом пишу? Что меня в этом задело, чем-то затуманило лик сборища за пасхальным столом? Если бы посадили за стол (особый, к этому дню относящийся, где, по-моему, как-то должна совмещаться и Тайная вечеря, и общее отношение к тайне смерти и воскресения), кроме близких Аничке или просто голодных, бездомных – или таких лиц, которые, как хозяйка дома, чувствовали бы смысл этого празднества, не стало бы мне так не по себе, не превратилось бы празднество в наслаждение всякой “сдобью”. Огорчил меня вид сестры Аллы, приведенной с собой. Для меня все потускнело в этом торжестве. Точно я в герценовский город Малинов