<…>. с одной стороны и летчика “Васи” (добывшего для меня обратную машину у знакомого шофера) – с другой. Необходимость лично ехать в Москву за пенсией.
Шофер – молоденький, вступил со мной в разговор на плохом русском языке. Оказалось, что он оттуда, где “Лопе де Вега и Сервантес” (– Вы их “мадам”, читали? “Хуэнте Авехуна”[927] и “Дон Кихот”). Пытался рассказать мне дорогой, как и почему трудна его жизнь. И обо мне участливым голосом, губами касаясь глухого уха, выкрикивал вопросы: сколько мне лет? И где мои дети служат. И вскрик жалости, когда узнал, что их нет. И когда подъехали к Валиному жилью в 10-м часу вечера, на руках вытащил бабку из кареты и ни за что не хотел моих денег брать. Но я, пожимая ему на прощанье руку, успела вложить в нее десятирублевую бумажку.
Вот это было 23-е.
И юный этот донкихот, с таким рыцарством доставивший меня на Болотную улицу, остался жить в какой-то точке моего сердца, напоминая ему о всемирном братстве всех народов, всех возрастов, всех человеческих душ.
В ожидании “тети Ани” от Ильи (завтра большой православный церковный, а может быть, и католический – Успение Богоматери). И хотя я выросла в строго церковной семье, и хотя в такой вечер, как сегодня, с лаврской колокольни по всему городу и дальше в Заднепровье несся могучий серебряный звон, как только еще в ночь пасхальной заутрени, – к благодарному и поэтическому воспоминанию этих звуков не присоединяется торжественное настроение.
Когда церковный хор поет в Страстной четверг плач Богоматери: – Увы мне, Сыне мой и свете! Без тебя, мое чадо любимое, жития моего не хощу… и в конце: Мое сердце оружие пройде! – душа моя переполнялась скорбью всех материнских сердец, раненных муками и смертью их чад. И хоть не было у меня детей – все пережитое Богоматерью у креста ее распятого сына “оружием проходило” и через мое сердце. И теперь, если бы вернулся ко мне слух, я с не меньшей полнотою пережила “плач Богоматери” в одной из московских церквей на Страстной неделе.
Но особая, одуряющая сознание языческая пышность празднования этого дня и в детском состоянии веры в мои киевские дни, с подчеркнуто чудотворным значением самой иконы, когда ее носили по домам, где лежал тяжелобольной человек, – смущали и расхолаживали душу чуждым евангельскому христианству языческим колоритом.
161 тетрадь7.9-19.9.1952
Что-то скажет Анечка, обещавшая сегодня созвониться с Аллой: узнать о здоровье Леониллы, сломавшей руку и помещенной в лечебницу Тихого переулка, и о том, есть ли уже у них прислуга. И о том, что состояние моего глаза и общая гипертония задержат меня на “Х” времени в Москве и без возвращения на “мою жилплощадь” мне не обойтись. Вижу трагический жест вскинутых кверху рук Аллы и гневно-жалобное восклицание: “Я так и знала! Никакого конца этому не предвидится. Она всех нас переживет!” – такое восклицание вырвалось у милой, бедной Ай три года тому назад в моем присутствии.
Терпение. Смирение. Старание с корнем вырвать из сердца, из души, из всех помыслов – “искание своего” – вот куда должны быть устремлены взоры твои, надежды твои, воля твоя, Старуха. И более живое, более горячее прибежище к Отчей Воле. Аминь.
162 тетрадь20.9-11.10.1952
Холодно жить на свете
Тому, у кого дом сгорел
Начала эти стихотворные строчки и услышала насмешливо-вопросительный голос:
– Да был ли у тебя когда-нибудь этот “сгоревший дом”, вызвавший память далеких стихотворных строк забытого стихотворения? Был у тебя до 18-ти лет твоих материнский дом. А дальше, очевидно, провиденциальный круговорот “из дома в дом, из града в град”.
…А после 60-ти лет уже не из “града в град”, а из “дома в дом”. В общем, за всю жизнь я переменила мест не меньше 80-ти.
За 14 лет вселения под кров А. Тарасовой (по ее просьбе, так как моя жилплощадь понадобилась ее выходившей тогда замуж племяннице Галочке) до сегодняшнего дня я не переставала – то для Аллиного, то для моего улучшения морального и житейского обихода – кружиться как белка в колесе.
Приблизилась к 26-й странице книги Бека “Волоколамское шоссе”, которая сначала увлекла меня несомненной талантливостью автора в изображении некоторых моментов войны. Но постепенно я разглядела, что сам автор книги ничего не имеет против вкуса человеческой крови – “закалывания” человека, если он называется немец (и не Гитлер, а первый попавшийся честный труженик в нужной ему для пропитания своего и семьи и потреб его государства работе). Мог написать строки, которые сейчас выпишу из его книги (стр. 85): “Враг страшен до тех пор, пока не почувствуете вкуса его крови. Идите, товарищи. Попробуйте, из чего сделан немец. Потечет ли из него кровь от вашей пули? Завопит ли он, когда в него всадишь штык? Будет ли он, издыхая (!), грызть зубами землю? Пусть погрызет! Накормите его нашей землей. Генерал Панфилов назвал вас орлами. Идите, орлы!”
И прибавляет скромно о своем озверении:
“В этот вечер мы (не назначенные в это сражение) завидовали бойцам”. (“Какое низкое паденье! Какое зверя торжество!”)
163 тетрадь12.10–31.10.1952
Утро отмечено неожиданным приходом о. Сергия. Прямо от ранней обедни в Лавре, где он назначен исповедником. Дионисия была счастлива – этот приход осветил и освятил день ее ангела. Главной целью его было навестить меня и поговорить со мной о нашем с ним разномыслии по некоторым вопросам веры и чина Богослужения. Больше чем через 30 лет после нашей разлуки, из монашеского образа, с большой бородой, для меня проглядывал мальчик, а подчас отрок и юноша Павлик Голубцов, его неудержимо искренний быстрый взгляд и светлая улыбка, исполненная доброты. Той доброты, которая заставила его, двенадцатилетнего мальчика, по своему желанию предложить себя в проводники моей слепой, старой матери в церковь по праздничным дням. И по дороге описывать ей предметы, мимо которых они проходили, что растрогивало до слез мою мать, от меня не знавшую такой степени внимания в те мои оледенелые годы.
164 тетрадь1.11–11.11.1952
Путь жизни отца моего
Григория Исааковича, урожденного Осипова, выхлопотавшего права для себя и для младших братьев своих называться Малахиевыми в честь их деда, затворника Малахии в пещере близ города Острова Вологодской губернии[928].
Глава I. Детство. Потеря отца в двенадцатилетнем возрасте. Бедность. Оставшаяся вдовой мать, спасая 4-х детей от голода (из которых мой отец, Гриша, был старший), торговала в городе баранками. 12 лет. Гриша очень скоро, потихоньку от матери с проезжавшим мимо рыбным обозом, бежал в Петербург с целями “прокормить себя и всю семью” – в надежде найти такую работу. Исаакиевский собор, где у всенощной в первый день приезда Гриша молится на коленях с таким жаром, с такими поклонами и слезами, когда уже все почти молящиеся разошлись, – что Гришей заинтересовывается стоявший неподалеку богатый чайный торговец Дехтерев. Разговор Дехтерева с Гришей, после которого Дехтерев уводит мальчика к себе и через какой-то срок почти усыновляет его. Семье Гришиной он также приходит на помощь – в какой форме и в каких цифрах, не помню. Когда Гриша становится юношей, между ним и племянницей Дехтерева возникнет незаметно растущее, серьезное чувство (имя ее Оля). У самого же Дехтерева явилось намерение выдать за приемыша Гришу свою единственную дочь. Разговор его на эту тему с Гришей, который признается ему в своих чувствах к его племяннице и отклоняет от себя честь быть зятем “миллионщика”. Разгневанный Дехтерев отсылает его из Петербурга подальше, в Киев по чайным делам – с главной целью, чтобы вышибить дурь из его головы разлукой с Олей. Племянницу же в спешном порядке выдают замуж. Возврат Гриши в дехтеревскую семью. Когда он узнает, что Оля замужем, у него сразу возникает решение идти в монахи. Живя в Киеве, он очень полюбил Лавру, лаврскую службу, Днепр и сам город. Мечтал, женившись на Оле, переехать из Петербурга в Киев. В Киеве у него образовался целый ряд связей за год пребывания там как почти члена дехтеревской семьи. Ему было легко найти должность так называемого “подрядчика” – заведующего работой по стройке каких-нибудь зданий. У него оказался какой-то архитекторский дар, и его охотно принимали в Лавре для постройки и реставрации келий и внутренности храмов. Дехтерев, сначала рассерженный и обиженный его отказом от брака с дочерью, получив от него письмо, что он хочет принять монашество, примирился с ним. Тут для меня неясность, забыла, завещал ли он ему какую-то сумму или отец сам заработал в Киеве сколько-то денег на постройку рядом с монастырем Св. Ионы, на берегу Днепра (он в этом монастыре заведовал каким-то строительством). Отец по своему плану построил близко к монастырю легонький, весь голубой окраски домик – странноприимницу, где жил сам и человек 10 и больше богомольцев, приходивших в Киево-Печерскую лавру.
Отца в Ионинском монастыре колебались зачислить в монахи – мешала его молодость и нежелание ссориться с Дехтеревым, который был в числе жертвователей на этот монастырь. Настоятель вскоре принял его условно, отсрочив посвящение на несколько лет, разрешив ему заниматься при Лавре монастырскими работами и жить, хотя неся известное послушание в его странноприимнице. Когда его перевели, наконец, в келью, странноприимницу он отдал в приданое замужней сестре, вышедшей замуж. В келье через какой-то срок его постигло “искушение” – в связи с убийством монаха, хранителя кассы, “видение беса”, – и он, решившийся на самоубийство и как бы потеряв веру, рассказал своему духовнику – настоятелю, – и тот послал его в “мир” с повелением жениться, пройти через семейную жизнь и тогда уже идти в монастырь монахом. У отца в числе его знакомых был один из посетителей монастыря из окрестных домовладельцев Федор Афанасьевич Полянский, сын графа Калантаева и его крепостной актрисы, женатого на дочери графа Орлова (соседа по имению) и его крепостной балерины Прасковьи Алексеевны Загряжской. У этой крепостной пары (при венчании получившей свободу) в течение 20 лет брака родилось 12 человек детей – и в числе их оказалась самая младшая 16-летняя Варенька, на которую упал взгляд послушника, покинувшего монастырь, Григория Осипова (тогда уже Малахиева, выхлопотавшего себе эту фамилию в знак почитания своего деда, пещерного затворника Малахии, прожившего в затворе 50 лет – от 70-ти до 120). 16-летняя Варенька, чтившая Григория Исааковича, которого и отец и мать ее чтили, когда он приходил к ним в монашеском платье, – дала ему согласие на брак почти против воли родителей. (“Я и подумать не посмела об отказе, когда он сказал мне, что так велел ему настоятель. И по виду, по разговору, по своей непохожести на других мужчин был так значителен, как бы святой. И подруге моей Ане (той было уж 22 г.), он очень нравился, и она говорила: «Посватайся он за меня, прямо скажу, и я бы ему разве отказала».”) Отец мой перевез Вареньку из дома на Печерске в странноприимницу близ монастыря Св. Ионы, на гористом берегу Днепра с чудесным видом на златоглавую Лавру и на все Заднепровье верст на 20 в окружности. С Варенькой в мезонин переехали подруга ее Аня Соловкина и брат ее Миша. Так они и жили втроем, отец же помещался внизу в 2-х комнатах рядом со странноприимницей и в течение 2-х лет не мешал жене жить ее прежней девической жизнью.