175 тетрадь5.8-24.10.1953
Время, близкое к заходу солнца (часов в доме нет, посылать “за временем” к соседям некого).
День ознаменован появлением тарасовской работницы Шуры с моими подушками и одеялом. Вижу в этом событии желание Аллочки (продиктовано, вероятно, матерью) как можно обстоятельнее закрепить мое пребывание в Загорске. И жалко мне ее разочаровать в ближайшем письме. Но – ввиду ощущения близкого конца плавания в “житейском море” – хочу (если это суждено), продержавшись в здешнем краю сентябрь, на “свою жилплощадь” или туда, где Аллочка вместо нее найдет – депутатско-артистической влиятельностью своей – какой-нибудь приют для меня “с услугами” в Москве или в ближайших окрестностях ее. Чувствую живую сердечную и душевно-духовную потребность накануне расставания встреч лицом к лицу с четырьмя Наташиными детьми и с четырьмя друзьями, которым, я знаю, тоже хочется побыть со мной в свободный их час хоть полчаса. Жизнь может затянуться – но тогда тем более нужны будут живые жизненные касания тех из близких душе, кому это покажется душевно важным настолько, как и мне.
После бессонной ночи, посвященной возне с печенью и склерозом – мозговым осложнением. И чудесного, первого в загорское лето утра, изумрудно-зеленого, осыпанного алмазной росой огорода (из кухонного окошка). Прихлынуло к нему – там же, на кухне – воспоминание о друге молодости, философе Шестове – его рассказ о впечатлении на его детскую душу впервые увиденного им такого утра. “Вот это и есть жизнь, мир, в котором мы призваны жить, – закончил он (60 л. тому назад) рассказ об этом наедине со мной. – А все остальное – загадка”. Так закончилась одна из наших бесед на эту же тему. И так живо же встало в душе это утро, что загородило им все тяжелое, что принесло моей старости загорское лето.
Воспоминание о моей поездке в Ясную Поляну в год кончины Толстого.
Пушкинское стихотворение “Когда для смертного умолкнет шумный день”[938], прочитанное вместе с ним (4 страницы вслух по очереди). Двухчасовая беседа. Его рука на моей голове в конце беседы. Драгоценность воспоминания об этом вечере. Обаятельность его существа душевно-духовного – и внешне старческого.
Ночью воспоминание, ряд воспоминаний о моей поездке в Северную Америку (в Нью-Йорк). Путешествие. Встречи. Впечатления Народного дома Театра. Странность этого воспоминания в том, что в последние годы оно до того было стерто склерозом, что в разговоре о тех странах, в каких за мою жизнь побывала, я перестала помнить Америку. Хотя порой говорила: – Из тех материков, какие на земном шаре, не удалось мне побывать только в Австралии. И забылись также Японские острова и Дальний Восток. В эту же ночь вспомнился ряд моментов путешествия через Азию по железной дороге. Также и Египет.
Сфинксы. Освободил их также рассосавшийся склероз и дал припомнить все обстоятельства и настроение, пережитое у подошвы сфинкса. И его загадочная улыбка из глубины веков. И припомнила стихотворение мое (плохое). Строки из него:
Вот синяя ночь наступает.
Хладен в Сахаре песок.
И звезды Египта большие
И жизнью, и страстью горят.
И в сумраке синем немые
Недвижные сфинксы стоят…
Денисьевна на этой неделе третий раз стоит в керосиновой очереди целые часы подряд без всякого результата. Город обескеросинел. Дрова, брикеты отпускаются в такой дозе, что их и на зимний один месяц не хватит. “Кто виноват – у судьбы не допросишься, да и не все ли равно?”[939] В газетах все равно напишут, что советская жизнь “самая счастливая” на земном шаре. Но не о том хочется и нужно с этой тетрадью говорить. Отложу до вечера (если буду жива). Сейчас после бессонной, полной болезненных эксцессов ночи необходимо уснуть.
От Женечки (Ириса моего) письмо. Если сбудется то, чего нам обеим хочется – в материнско-дочерней области наших отношений, – то будет незаслуженная милость Божья ко мне, грешной. Речь идет о том, чтобы расстаться мне с “моей жилплощадью” у Аллочки, при ее помощи объединиться с Женечкой до конца моего (хочется верить – недалекого). И после того, как плотская оболочка моя обратится в дым и пепел, оставить Ирисику и ее сыну единственному московскую жилплощадь для их процветания. Не случайно, может быть, и приезжавшая третьего дня тарасовская работница Шура говорила, что у “Аллы Константиновны” тоже есть мысль, что матери ее будет свободнее, во всех смыслах лучше жить, чем в объединении со мной. Значит, была бы милость Божья и к моей старости, если бы осуществились эти надежды.
176 тетрадь26.10–30.11.1953
11 ноября. 11-й час вечера
…Прочла в дружественный момент Леонилле старинное мое стихотворение из тетради моей, с которой третий уже вечер провожу в дружном общении (не как с собой, а как со старым другом). Стихотворение на тему: как страшно жить в семи слоях (вместо “страшно” можно сказать “трудно” или “странно”).
Как страшно жить в семи слоях,
В одном – мести дорожный прах.
Леонилле дали ужин и чай с Аллой и генералом. Пока она не пришла, буду писать, что попросится – к руке, к перу. К бумаге. Всем существом живого уединения, кусочек ночного одиночества.
Только что приехала из МХАТа Леонилла под конвоем внучки – Галочки (Калиновской). Смотрели пьесу из американской жизни “Ангел”[940](а какой ангел, чего ангел, пролетело мимо ушей). Алла взяла в свои руки бразды (и детальное участие) кухонного хозяйства – у домработницы сегодня отпуск.
С нежданным энергичным участием Ай отнесся к моей сегодняшней пищевой программе – вернее, к отсутствию ее. У них был мясной обед. Оля убежала с утра из дома на свободу, не включив в программу его, вчера завершенную, оказывается, что-нибудь молочно-овощное или даже какую-нибудь кашицу. Исторически в биографии Аллочкиной после разлуки с Москвиным (10 лет тому назад!) случай, живой, участливой заботы обо мне. Да еще каких-то вещах съедобных. На кухне с пищевым советом и реализацией их. Тронута душа моя этим случаем как чем-то серьезным, обеим нам на “линии движения” нашего нужным. Для меня же молоко, которое она своими белыми театральными руками вливала в мою серую кашицу, имело совсем не пищевое, а нужное, нам обеим сужденное значение. Поговорили о театре. Ее полнозвучный серебряный голос, привыкший раздаваться на весь театр, без усилий с ее стороны звучал над плитой, шкафчиком кухонным и водопроводом так четко, что мои глухие уши уловили все интонации.
177 тетрадь1.12-7.12.1953
В ожидании Аллочки из театра. Сегодня она там Анна Каренина. Напрасно в какой-то части публики бродит слух, что она “стара” для этой роли. К ней, как и к родителям ее, – ни в каком возрасте не подойдет слово “стара”. Леонилла стара только телесно, нервно-психологически – молода (в 83 года).
Что же мне так чуждо по временам в них обеих – и в матери, и в дочери? И что через всю жизнь не помешало ценить в обеих то, что составляет сущность Личности, душевного Лика каждой? Это как раз свойства, противоположные мне. Стойкость, активная рабочая сила – у Леониллы, щедро тратимая по времени не только на свою семью, но и на чужих людей. У Аллы – на самообслуживание в области своего быта (до театральной дороги). И в служении Театру (для нее с детства с большой буквы). Центральная пружина внутренней жизни – служение театральному искусству. С детства. И это мне – главное это – дорого в ней, как и ее до безжалостности к себе, “по-ермоловски”, до конца дней составляющее центральный интерес и рабочее содержание каждого дня.
Мать ее – ветка, полная соков древесина (Она), до появления еще листьев и цветов на ней отдающая натуральные соки интересам и смыслу цветения дочернего таланта, как отдавала бы во всякой морально-приемлемой области работы своих детей (этим я хочу объяснить себе, почему именно с Леониллой говорить о творческой стороне артиста, писателя всегда было чем-то с моей стороны неуместным для нее и для меня, хотя по дружественности и теперь иногда тянет (за неимением собеседников в этой области)).
178 тетрадь8.12–31.12.1953
Вчера вечером нежданный прилет Валички – прямо со службы. Приехала с целым ворохом расспросов и рассказов из области покупок для Мировича носильных одежд. Великодушное дитя мое, переполненное служебными делами и посылками писем Виктору, чудодейно еще возложила на себя одевальные заботы о моей старости. Пришлось вникать в это, что-то соображать. И болезненное опасение – неужели так затянулась жизнь, нужно еще обмундировываться для дома и для выходов. Жаль тратить деньги, скопленные летом, на “полушалки” для плеч, какие вращаются на диване, где пролеживаю день и ночь, – и редко, как что-то чуждое, облекающее меня за грехи всей жизни и за недостаток теперь необходимого смирения.
От близости Валичкиной – “лицом к лицу, рука с рукой”, хотя я физически от одежных тем устала, душевно стало “тише, легче, выше поднялось”. Все что-то из старых стихов выпрыгивает из памяти на кончик пера, когда берусь за тетрадку записей.
Когда Валичка ушла, Леонилла дала мне выпить “бехтеревку” – нервно-успокоительных капель – для того, чтобы заснуть – прошлые сутки были бессонные. И вчера “бехтеревка” не помогла – только к утру пришел сон. Раза три или четыре пробиралась, томясь бессонницей, в гостиную, смотреть на часы.