Маятник жизни моей… 1930–1954 — страница 30 из 209

ек приносит к Вашим ногам свое чувство, свое состояние?” Он был в искреннем недоумении.

Зачем я вспомнила это? Сахарозаводчик уже где-то в шеоле[235], в ожидании нового воплощения, а прах его на одном из кладбищ Парижа. Мир его душе, мир его праху. Он не был плохим человеком. Любил дружить с философами, с артистами. Задумывался (на минутку) о смысле жизни. Что-то улучшал на своих заводах. А за меня, за тот вечер с него спросится. В том “классовом” освещении жизни ему противоестественным и глупым казалось, что бывшая гувернантка и бедная поэтесса, живущая в ободранных номерах “Успеха”, может не желать такой блестящей перемены жизни, как переезд в “Метрополь” или за границу, и вместо жалких случайных одежд облечься в шелка и меха (было шутливое предложение “горностаевой мантии”). И разве он первый или последний так разговаривал со мной? Самое же странное для тех, кто будет эту страницу читать, вот что: такие гнусные предложения меня никогда не задевали. Они до того ко мне не относились, до того чужд был круг мысле-чувств, из которого они рождались, что было так же необидно это слышать, как если бы монгол, замазывающий кувшин с молоком навозом вместо крышки, наивно предложил отведать этого молока.

А пишу я все это, потому что дождь, сумерки и вдруг выплыла эта полоса. Были и такие случаи, когда билось сердце, но не от чужого золота – от чужой страсти.

10 и 11 тетради8.10–10.12.1933

8 октября

“…Вы обременены собою…” – была такая фраза в одном из летних писем П. А. Верно, верно. Очень я обременена собою. Очень мне в тягость Мирович. Жить с ним неразлучно, обслуживать его – “какая усталость, какая тоска”. Сегодня (или вчера?) было мгновение такой воздушной, такой блаженной отделенности от этого старого грузного тела, и не только тела – от способов мыслить, чувствовать, воспринимать.

Биша (Коваленский), “детский” писатель и (недетский) крупный поэт, – начальник тюрьмы в Калуге. Комментарии излишни, но. “жаль, Яго, страшно жаль”[236]. Ie faut manger[237].

10–11 октября

Была ли когда-нибудь борьба за существование такой ожесточенной, как в наши дни? Пошатнулась морально брезгливость, все средства кажутся допустимыми – лишь бы достигнуть победы, то есть не пропасть. И вряд ли страшен конец (смерть). Страшнее длительность агонии, в какую превратилась жизнь. И страшен миг перехода из нее. Убеждена, что если бы существовала, как в американском клубе самоубийц, гарантия комфортабельной, безбольной смерти, многие (из людей неверующих) променяли бы на нее свое медленное умирание от голода, холода, от всех гнусных перипетий “борьбы за существование”.

Впрочем, в самоубийствах нет недостатка. Сколько раз приходилось в этом году слышать от очевидцев, как кто-то бросился под поезд. Людмила Васильевна рассказывала третьего дня про одну женщину, громко воскликнувшую в трамвае: “Господи, какое счастье было бы – умереть!” Покончил с собой отец Лиды Арьякас. Старик. Не вынес лишений полуголодной жизни. Лида рассказывает, что, приехав на родину (Владикавказ), не узнавала при встречах своих знакомых. За три года, в какие она их не видела, все “пожелтели, позеленели, превратились в ходячих скелетов”.

13 октября

Пожилая дама с тускло-лиловыми глазами села в трамвае против меня и застенчиво спросила: “Скажите, Ваше имя не Варвара Григорьевна?” “Да”, – сказала я и сразу узнала на измятом годами лице глаза, некогда похожие на лесные колокольчики, глаза Людмилы Линдфорс[238], которой было 12 лет в то время, когда мне было 23. Потом мы виделись еще раз лет 13 тому назад, мельком, вместе получали ару[239]. И тогда сразу узнали друг друга после 30-летней разлуки.

“Я узнала вас по голосу. Только по голосу”, – грустно сказала она. Должно быть, сильно разрушилась я за последние десять лет, не в первый раз вырывается у долго не видевших меня знакомцев: “Вы очень изменились”. Стали вспоминать – кто жив, кто умер из киевлян. “Этой весной умерла Марья Вильямовна Кистяковская[240], вы слыхали?” – “Нет, я не слыхала”. Умерла Мума Беренштам (так ее звали в девичестве). Ну что же, это хорошо, что умерла. Не надо доживать до полного разрушения.

Чувство, похожее на товарищескую радость: перешла в следующий класс Мума Беренштам. Выдержала экзамен. А у меня он еще впереди. Встал в памяти яркий солнечный день, густые заросли Китаевской рощи под Киевом, великолепная синева Днепра. Мы приехали туда на пароходике – человек 10 близких знакомых, все молодые. Мума – стройная, гибкая, высокая, как молодой тополек, только что обручилась с Богданом Кистяковским, недавно окончившим университет. Он не отходил от нее, не спускал с нее глаз. У нее было спокойно-счастливое лицо. Так пленительно чист и отчетлив был его овал и такая особенная ласково-юмористическая улыбка светилась в умных темно-карих глазах, приподнятых к вискам. Большая белокурая коса, небрежно заложенная на затылке, светлое платье с коричневым поясом. Прекрасный бархатистый грудной голос с убедительными ласковыми интонациями. Мума Беренштам. Где она?

14–15 октября

Давно, в годы молодости, в “бывшем” Петербурге стояли мы с сестрой Настей в вестибюле воспитательного дома. Только что отвезли туда ребенка несчастной портнихи Мани, брошенной женихом (“обещался, а потом, подлец, отвильнул… у меня сердце гниет, как об нем думаю”). Жалели эту Маню, временно приютили у себя в комнате, но уже тяготились ею. Она все одно и то же говорила про сердце, про подлеца, стоя на коленях в кресле, вытащенном на середину комнаты. Глаза были устремлены в одну точку, безумные от неподвижного, безысходного горя.

Стояли мы в вестибюле воспитательного дома в серый весенний день, когда еще много нестаявшего снега и улицы тонут в тумане. Жалко было ребеночка, мелькала мысль усыновить его. Но сами были неустроенны, жили случайными литературными заработками и уроками. Сторож окликнул нас: “Барышни, а барышни! Вы, как видно, не спешите. Если есть времечко, пошли бы шпитанцев покрестить”. Мы пошли. Сиделка положила нам на руки копошащиеся свертки. Появился священник, и процессия из семи или восьми крестных матерей (все сиделки, кроме нас) и одного отца– сторожа пошла кружить кругом купели. Когда это кончилось и мы вышли на крыльцо, сестра стала неудержимо, до слез хохотать. Потом, когда садились в сани, стала очень серьезной, сказала: “Там окрестить, там похоронить, там стишок, там проза, Петербург, Киев, Воронеж, Калитва… Что Бог дал, то и делаем. А ведь жизнь должна же быть прямой, как стрела!”

18 октября. Москва. Красные ворота

Открытие памятника Сакулину[241] на Новодевичьем кладбище. Людмила Васильевна, его ученица, рассказывает о выступлении Гусева[242]. Прочел присланную умирающим Чертковым краткую речь, на всех произведшую сильное впечатление. О важности духовных ценностей, о необходимости быть готовым к смерти.

Степуны[243] описывали памятник Аллилуевой (там же). Бюст на высоком белом пьедестале[244]. У подножья роза из розового мрамора. Почему так взволновал меня этот замысел: точно я где-то уже касалась, видела, читала, точно он прошел через мою душу и как замысел, и как исполнение.

Роза из розового мрамора; бюст рано умершей женщины, загадочным жестом положившей руку на грудь близко к подбородку. По народному поверью там, где “душка”, душа. Задержать ли ее исход, утишить ли ее волнение, поведать ли земную или загробную уже тайну хотел этот жест (он может быть также исповедническим), я ведь не видела памятника, отчего же так ясно, до последнего штриха вижу ее…


(Ему 16.)

Ромен Роллан пишет внуку Екатерины Васильевны, Сереже[245]: как счастлив ты, что живешь в такую эпоху, в такой стране, которая умеет приносить такие великие жертвы во имя будущего, которая живет для блага всего человечества, а не для своих узко эгоистичных целей в каждом отдельном человеке.

С тоской подумалось: как бы это было в самом деле прекрасно, и счастливо, и высоко героично, и свято, если бы правда каждый из нас, гражданин шестой части света сознательно и добровольно, а не из-под палки отдал свою жизнь на служение величайшей идее: все за одного, один за всех.

26 октября

Угнетающий стыд. Прошла мимо голодного человека (знакомая женщина из Посада). Могла накормить, но лукаво уклонилась, не желая вступать в общение с неприятным (и по ассоциациям, и лично) собеседником.

С какой укоризной смотрит на меня с портрета моя старица. Никогда бы она так не могла поступить. У нее было “сердце милующее”, а у меня половина его под непроницаемой скорлупой (может быть, для защиты другой половины, слишком уязвимой и ничем не защищенной?). И когда я повернусь к людям этой скорлупой, – о, я прекрасно научилась это делать, – ко мне доходит только внешне и только внешняя ситуация их. Это очень страшно. Эту скорлупу необходимо разрубить. Это зачаток плюшкинского склероза души.

Вот для чего посты, вот к чему относятся слова “бдите и молитесь, да не впадете в напасть”: очень я припала к маслу (получила паек на днях). Очень допустила в круг сознания заботу о “хлебе животнем”.

Замерзла. Три дня не топлена комната – экономим дрова. Сейчас спрячусь под тройные покровы. Но беда в том, что не только не спрячешься там от ненакормленной Нюры, но еще ярче и ближе увидишь ее голодные глаза, с какой-то робкой надеждой на обеденный стол устремленные. А потом и на меня, когда я мимо прошла со сковородой. Тогда же мелькнула в голове лукавая молния: ее покормит Людмила Васильевна, или брат Николай, или жена другого брата. Она не раздевается даже… Она спешит.