Холод. Замерзают руки и мысли (на улице 32 градуса).
Вчера Алла и Людмила Васильевна добились свидания с распределяющим московские жилплощади Андреевым. Он повелел закрепить за мной комнату в квартире Людмилы Васильевны. Рядом с благодарностью – не ему, а в морозное утро ради меня к нему прибежавшим Алле и Людмиле Васильевне, а через них властителю всех мировых пространств и моей в них точки – рядом с благодарностью к воле властителя моей жизни – грусть и смущение. Сумею ли жить там, как надо тому, кто не только у порога – но уже одной ногой на пороге миров иных…
“И враги человеку домашние его”. Как ждала бедненькая Нина Всеволодовна своего Игоря (брат Ириса) и как мучается, дождавшись, его грубостью, обломовщиной, неряшеством. Как ждала Леонилла Нину (дочь) с Камчатки. И сколько болезненных душевных конфликтов и всяких нервных стычек у них каждый день. Так было и у меня всю жизнь с моей старицей. Всем сердцем я рвалась к ней в Воронеж, а на третий день начинались размолвки, недоразумения, нервные выпады. “И враги человеку домашние его”.
Шура (Коваленская) вчера говорила со слезами в голосе и на глазах – о ненужности конфессий, догматов, о религии гольда Дерсу Узала (в книге Арсеньева “Уссурийский край”), о том, как его слушался тигр, как он разговаривал с умершей женой, какой одушевленной и связанной с собой чувствовал всю природу и как любил ближнего как самого себя. Согласна, что Дерсу Узала – явление глубоко религиозного порядка, что от него легко перебросить мост к Евангелию и к 13-й главе послания апостола Павла к коринфянам (“любовь долготерпит… всему верит… всего надеется… не ищет своего.”). Согласна, что, не слышав ни разу о Христе, он исполнил Его заповеди неизмеримо лучше, чем самый “верующий” христианин, сосредоточенный на своих эгоистических интересах. Согласна, но не знаю, как соединить это с историческим значением христианства, а для себя с таинством причащения.
Вечер. Добровский дом. “Слава в вышних Богу и на земле мир в человецех благоволение”. Пропел ли это ангельский хор на Вифлеемских полях, моей вере это не открыто. Но верно знаю, что слышали это в своих сердцах миллионы людей. Помню, как пел это с вдохновленным лицом больной отец наш, сидя у топящейся вечером печки (по болезни не пошел к рождественской всенощной). Помню, что с этими словами пришел Пушкин к Плетневу за три дня до последней дуэли. Помню, как мы сидели, обнявшись, с Наташей вот в этой же полуосвещенной комнате в сочельник, когда на острие ножа столкнулись наши судьбы и – пусть омраченный потом разными моментами – сошел на нас тогда мир, донеслось с Вифлеемских полей ангельское пение: “Слава в вышних Богу”. И сейчас сквозь неправедность, суету и запыленность моих дней слышу отголосок тех звуков, которых “заменить не могли все скучные песни земли”.
Ирис в кооперативе за подарками матери и кормилице. Ее Лель тоже вне дома. Я одна и, как всегда, благодарна Судьбе за одиночество.
(Головокружительный темп скитаний. 3-й дом сегодня, 1-й час ночи – у Лиды Случевской.)
Филипп Александрович, выйдя в переднюю (в 11 часов вечера гости только что начали собираться), увидел, что я одеваюсь. “Вы куда же?” – спросил испуганно. “К Случевским, у вас сегодня негде ночевать”. У него глаза заволоклись туманом, похожим на слезу, и на лице появилось выражение болезненной жалости.
– Не смотрите на меня, милый, с таким состраданием, – сказала я. – Мне приятно будет там ночевать. Меня там очень приглашали и будут рады моему приходу.
– Но ведь поздно.
– Ничего. Там богема и фантастика. Им даже понравится, что я приду в полночь.
На самом деле я шла с некоторым смущением. Но обе подруги – пожилая и молодая – обрадовались и ничуть не удивились моему ночному приходу. И было тепло. И был чай. И за чаем придумали определять героев Тургенева, а потом общих знакомых тремя образами. У всех были разные, но все подходили к данным лицам. И у Марии Александровны[331], и у Лиды фантазия творческого порядка.
Сергеюшка уже в Москве. Слышала утром по телефону его нежный равнодушный голосок. Пойдет с Машей на “Ревизора”, со мной на “Сверчок на печи” и в ТЮЗ.
“Неблагословенный дом”, – говорит Леонилла про семью дочери. Неблагословенный с начала своего. Бывают неблагополучия временные, и, если они даже трагичны по существу, в них освежительная гроза. И они тоже преходящи. Неблагополучие, основное в браке – неудачный выбор спутника (если даже по страсти и по любви этот выбор). Корень неудачи – в тех свойствах одного из супругов, какие мельчат, сжижают другого, не дают звучать его лучшим струнам, вносят в его жизнь дисгармонию, двойственность, вольную или невольную ложь. И выбраться из такого рода неблагополучия можно лишь через одну дверь – расторжение брака. <…>
1 час ночи. Под кровом М. А. Рыбниковой. Профессор великолепного сложения. Гориллина челюсть и новорожденная леность, свежесть и невинность пожилого лица. Глубочайшая небрежность к себе, к своему виду, к своему комфорту. Все внимание эстетическое и сердечное отдано Лиде Случевской, подруге, заменившей дочь и вообще семью. У рыженькой нежной Лиды огромное обаяние женственности, чуткости, талантливости и тонкого, острого ума. Вокруг нее все вопросы искусства и жизни принимают особый волнующий, будящий творческую мысль колорит и приобретают динамику стратосферных полетов.
Интересная мысль у Лиды Случевской сделать выставку чеховских героев, разделив их на категории: 1 – нытиков и мечтателей – интеллигентов, 2 – больных людей (тоже из интеллигентов) и 3 – душевно здоровых – из простонародья, главным образом – нянь, 4 – детей. Две последние категории должны оттенять степень душевного распада интеллигентов.
Лидочка сама живет у грани распада, и, может быть, только в последний год нашла ось, вокруг которой начала сознательно собирать и укреплять себя. Разрушительные движения духа у нее, к счастью, находят выход в творчестве – в рисунке, в скульптуре. Она потом не может смотреть на некоторые из своих произведений, но говорит, что с их помощью “отделалась от того, что ее мучило”.
Преходящее, проходящее… Вечное откладываю до комнаты. А если не будет ее – до того порога, за которым померкнет преходящее. Откладываю, хотя и знаю, какой грех – отлагательство. Но жизнь моя на житейском плане вся в клочках, в чужих руслах, в чужих колоритах, в чужих интересах. Свое где-то глубоко внутри – а то, что проявляю, лишь отзвуки чужого и ответы на “чужое”.
“Страсти” Баха. Трогательное выступление детей (Ленинградская капелла). Мощные мужские хоры. Жалостные, нередко рыдающие, женские голоса. Страшное по звуку утверждения, по огромности этого звука – “Варавву” – в ответ на вопрос Пилата – кого отпустить – Иисуса, называемого Христом, или Варавву. Местами “тонкий хлад” мистериального постижения. Местами протестантская трезвость. Странно было до жути услышать в концертном зале (хотя и в прекрасном, сдержанно-углубленном исполнении артиста) “Элои, Элои! Ламма савахфани!”. Дамы, стриженые, с накрашенными хной волосами и кровавыми губами. В антракте хохот, флирт, конфеты, пирожное. Двойственное впечатление от оратории. Надо – нельзя лишать толпу такой музыки. С другой стороны – как будто бы нельзя слушать “Боже мой, зачем Ты оставил меня” в концертном зале.
Возвращение с Днепростроя Веры (Кузьминой)[332]. Сильное искреннее движение мое навстречу.
Эти нежные розовые руки касались металлов и камня в “котловане” (хорошо не знаю, что это такое). В фарфоровой белокурой головке складывались длиннейшие, ответственнейшие вычисления об оседании почвы и пылал энтузиазм социалистического строительства. И так много еще, в 25 лет, в этом ученом строителе детства, что на именинах Вадима[333], когда ставили шарады, он прополз торжественно на четвереньках, покрытый попоной, изображая коня, на котором ехал Ворошилов (Вадим). Дети очень веселились – были и Сергей, и Маша в числе гостей. Одиннадцатый юбилей Вадима вышел очень праздничным.
“Сверчок на печи”. Спасибо Диккенсу за эту детски свежую волну простых, но высоких движений человечности, какими так богато его творчество. Я чувствовала в некоторых сценах, что и у меня, как у Сережи с Машей, глаза и щеки мокры от слез. Во вступительном слове предупредили публику насчет буржуазного недостатка Диккенса – его сентиментальности. Но то, что здесь называли сентиментальностью, – тоже “слава в вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение” – в узко бытовом претворении и в англосаксонском колорите. Кто знает? Может быть, благодаря “сверчку” мне было так легко откликнуться на приглашение Сережиной бабушки Гизеллы Яковлевны – зайти из театра к ним на обед, что еще недавно показалось бы мне ужасно трудным и даже нелепым. А может быть, и без сверчка вселяется понемногу мир в сердце Мировича.
Что делает старость комичной?
(Над стариками и старухами нередко ведь посмеиваются даже благожелательные к старости люди.) Комична претензия на мудрость – страстишка советовать, изрекать моральные сентенции и житейские афоризмы. Комично форсирование темпов и напряжений с целью показать, что бежишь еще вровень с другими на арене житейской скачки. Комично требование на уважение – без особых данных для этого. Водевильно комичная забывчивость, растерянность, пугливость, отсутствие правильной ориентации. И еще – детски-эгоистичное, наивное отношение к своим вкусам и потребам (начиная с рассказывания о них как о чем-то общеинтересном). Короче говоря – “недостатки детского возраста без его обаятельности” (Достоевский в характеристике старика Верховенского в “Бесах”).