В высшей степени интересно ее (М. А. Рыбниковой) творчество[351]: тонкая, изящная графика, соединенная с силой экспрессии и оригинальнейшей композицией. Ритм рисунка и передача движения воспринимается как музыка. В высшей степени так же интересно (и противно) пренебрежительное равнодушие, с каким относятся власть имущие имена к ее – и вообще к чужому – творчеству. Здесь я натолкнулась на лично меня огорчившую стену: с апостольской бородой и с человеческими глазами (и с чертами душевной красоты в прошлом) Фаворский проявил (в двух уже случаях!) ту же профессиональную черствость и “сумасшествие эгоизма”. “Да ведают потомки православных”, как нельзя, стыдно и грешно поступать по отношению к собратьям в искусстве и во всякой другой профессии.
“Ладья любви разбилась о скалу быта”[352], – написал Маяковский перед тем, как застрелиться. Быт – мощная своей тысячелетней косностью сила. Недаром я так страстно ненавидела его в ранней молодости. Недаром в 17 лет, по житейской и духовной неопытности, не зная, как преодолеть мглу быта, собиралась убежать от него через ворота смерти.
Маленький Николушка (3 % лет) очень рвался “в Москву”, а когда приехал к дедушке с бабушкой на Арбат, заявил, что это “не та Москва”, запросился домой и без колебания уехал с отцом. Не то ли мы видим в той части человечества, которая пошла за позитивизмом. Долго рвалось человечество “в Москву”, и на какой-то исторической ступени часть его, заглянув в те философии, которые уводили из “тесного и душного умопостигаемого мира”, объявило, что это “не та Москва” и что лучше ехать назад, к зоологической правде трех институтов – голод, любовь, страх. Николенька в этом новом мире хоть на троллейбусе покатался, а позитивист троллейбус отрицает (уехал, не видав его), как некогда отрицал всякую красоту и значение Петербурга и Москвы один сельский учитель, говоривший: “У нас в Шаповаловке лучше, спокойнее”.
Так вот отчего у Бориса (Ольгин брат) такая залежь скорби и оттенок безумия в улыбающихся глазах. Он порассказал сегодня о походе от Воронежа до Пензы, когда за красными гнался Мамантов[353]. Ему было тогда 18–19 лет, но он был уже комиссаром и стоял почти ежедневно лицом к лицу со смертью и со всеми ужасами гражданской войны. Рассказывал о взрыве мостов, о прокладке каких-то воздушных сооружений на месте их, по которым по одному прогоняли вагоны. О том, как стонали, бредили и выли на дороге умирающие сыпнотифозные (“на них наступали…”). О том, как он случайно наткнулся на близкого знакомого среди таких полутрупов и тащил его на себе до станции. Об ужасном рве в Белгороде, полном расстрелянными заложниками и пленными. О том, как такими заложниками был наполнен целый товарный поезд, потом облит керосином и подожжен (кажется, это сделал генерал Маевский). И когда повышена температура, вспоминается все это, но прежде всего – убитая молодая женщина – ветер откинул в сторону волосы и платье. На груди одно небольшое пятнышко – след пули. А когда после всей этой фантасмагории приехал домой в надежде отдохнуть в семье (крепко сплоченной, с очень любимой матерью в центре), – в квартире его встретили вопросом: вам кого? И рассказали, что тут живут уже другие, что мать умерла, братья и сестра неизвестно где. Потом встретил брата и едва узнал его – так опух и пожелтел от голода. Так было. И когда рассказывал о возвращении домой, о смерти матери, засмеялся странным смущенным смехом, а в глазах сияли скорбь и слезы.
Закоулочек Филиппа Александровича (он дежурит). Промелькнувшее:
Нина (мне): Я никак не думала, что ты в старости будешь увлекаться вот такими рисуночками (я разрисовала тетрадь для дневника Сережи, прикрывая виньетками английские надписи наверху страниц).
Я: А ты думала, что я буду только вязать чулки?
Нина: Тебе шло бы писать, как нашему папе.
Я: Весь день? И ночь?
Нина: Да, это больше подходило бы для старости.
Нина права. Это моя инфантильность (как и то, что играю с Алешей, с семилетней Лёсей в карты и блошки). И это, как сказала бы психофизиология, мозг (или нервы) из чувства самосохранения прибегают к интервалам игры – отдыха. Обломовщина – но с некоторой возможностью преодоления ее.
Шизофрения. Мода на шизофреников. Недавно один молодой ученый (филолог) так и отрекомендовался: перед вами шизофреник.
Был на днях Лундберг. Не забилось на этот раз сердце к нему навстречу. Он все сделал, чтобы выкорчевать живые корни многолетней дружбы. Она болела, увядала, оживала и опять увядала, но я все берегла ее там, где у меня воля к верности. Смотрела с грустным равнодушием на его непомерно большую голову и водяные глаза. “Не та Москва…” А впрочем, это, может быть, какая-то стадия отношений. Нина, когда Лундберг ушел, сказала: в Злодиевке Герман (так зовут его у Тарасовых) любил употреблять слово “разопсел” про некоторых людей. А теперь мне кажется – он “разопсел”.
От П. А. Ж. письмо – дружеское, смиренно-просительное – “протянуть веточку многоветвистой и торжественной (?) души” – моей к нему навстречу. Опасность конца прошла близко от него и погрозила ему пальцем. В чувстве возможной близости конца, в повышенном чувстве смертности своей (и человеческой вообще) он ощутил нашу встречу как реальность, с которой спешит войти в общение.
Блины в добром добровском доме. Щедрые, с икрой и сметаной. И до отвала. Говорили о культе солнца, о Даждьбоге и ели, ели с энтузиазмом. Особенно Даниил весь сиял застенчивой чувственной радостью. Мирович поймал себя на сладострастном восприятии икры и решил “удержаться”. Удалось. Потом тоже сиял от этого и, кажется, немного гордился.
…Очень редко философствующая тетя Катя[354] (сестра Елизаветы Михайловны Добровой) сегодня, перемалывая кофе, в ответ на чье-то замечание о том, что “надоедает забота о пище”, безапелляционно сказала: “А если бы не было, ничего бы, поверьте, не было”.
– И Пушкина бы не было? – возмутилась сестра.
– Не было бы.
– Но почему?
– Нечего было бы делать никому. Начали бы куролесить. И как-то не было бы порядку. Ну, словом, по-моему, ничего не было бы.
– А те алтари, что у дикарей? А рисунок в пещере мамонта?
– Рисовали. Но, может быть, только потому, что этого мамонта убили и съели. Я не умею объяснить, но только знаю, что привыкли бы ничего не делать и не взялись бы серьезно ни за рисование, ни за литературу. Ну, как, например, и теперь под тропиками – сами в рот плоды валятся, и дикари так и остаются дикарями.
В трамвае я думала о том времени, когда всё будут делать машины. Был серый предвесенне влажный день с тонким слоем позолоты на подкладке туч. Они просвечивали местами, как несмелый намек на иное, далекое от серости, от будней и забот “о хлебе животнем”, существование. И встало передо мной волнующее видение. – Пречистенка и бульвары стали другими (от другого воздуха жизни). Другие люди свободной, легкой и смелой поступью шли по тротуарам. Вот некоторые из них столпились у афиши. И я увидела, что на ней написано, что один из граждан тех миров, которые только в три раза медленнее света вращаются вокруг своего солнца, нашел способ, изменив структуру своей плоти, вступить в общение с жителями Земли и открыть им те тайны духа и материи, какие будут им доступны.
По дороге мы встретили нагруженные телеги – их торжественно везли люди: это был мрамор, порфир, малахит и хрусталь для постройки храма.
В многоколонном здании Академии изучали язык птиц, животных, души цветов и минералов.
Мелькнул там, где кокетливое арбатское метро, храм “Посвящения” в отрочество, в юность, в зрелость и в старость. Жизнь стала мистериальной. И не было ни одного человека, который бы не знал музыки, и уже многие имели возможность слушать музыку сфер.
– Куда вы прете? – Вы сами прете. – Идиотка. – От такой слышу. Ой, ногу отдавили. – Вот невидаль – нога. – Грудную клетку сдавили! – В крематорий пора, а она с клеткой. Тоже барыня. Куда с мешком? А ты куда с керосином?…
Да, это – наша эпоха. Трамвай, Москва. Вот на этом углу выходить. За что же тем, дальним, мистерия? А этим “грудную клетку сдавили” и ругань. И пошлость кино. И в столовых – крыса (“на тарелке у одного из обедающих” – из газет).
О равнении по высшей и по низшей линии человеческой личности. Низшая линия вся в зоологической почве – инстинкты, страсти, тут же и внешне рафинированный эгоизм. Высшая линия – к образу совершенства, какой мы носим в себе. Здесь и двигатель и выравнивающая рука – совесть. И еще вкус к благообразию. У кого слабо развито то и другое, неизбежно будет вести себя, куда влечет линия низшего “я”: животные потребы, хотя бы и в очеловеченном и замаскированном виде. В каждом акте нашей воли мы проводим эти – или понижающие, или повышающие нас линии. Если мы не святы и не совсем звери – мы в середине между двух этих линий – и то подтягиваемся, то спускаемся. Духовный рост происходит лишь при сознательной и энергичной работе подтягивания к высшему “я” и к борьбе с притязаниями низшего.
18 тетрадь19.3-25.5.1935
Даниил весь заставлен, засыпан бумагами, картинами, банками, жестянками: всюду краски, кисти, плакаты, диаграммы. “В поте лица есть хлеб свой”. А мечтаю – об Индии и о “непостижимом уму”.