Что тебе пушкинский вечер, Мирович? Ты слышал сегодня о событиях поважнее. Заняли немцы Рейнскую зону. Возможно, что это начало ужасов всемирной бойни.
И кто-то во мне, ветхий день ли, кто присутствовал при сотворении мира, говорит: – проходит образ мира сего. Придут и пройдут, как приходили и прошли тысячи войн от сотворения мира. И все дело здесь не в преходящих тенях, которые воюют, а в сущности их, которая непреходяща.
Миги прохождения по “зеленой звезде, называемой Землею"
Аллин миг: Ленинград, съемка в кино, парик и костюм Екатерины 1-й[379], огромная усталость. “Стисну зубы на 3 дня, каждый день по 3 съемки. Из-за 30 тысяч. Иной раз кажется, что не стоит”.
Миг Александра. Возвращение из Крыма на пепелище своего брака, которое (он не перестает надеяться) должно расцвести вновь и превратиться в Эдем (очень относительный, как был и до сожжения).
Миг бабушки Леониллы. Варит шоколад баловню-внуку, укрощаемому ею с баснословной энергией и всепрощением за его дерзости.
Миг Алексея. Зубрит химию, горя желанием помчаться в кино.
Миг Галочки. Вернисаж. Темно-зеленое крылатое платьице. Золотой обручик. Золотые локоны. Переполненность успехом вчерашнего доклада на студийном праздновании Женского дня.
Миг Дуси. Спешка покончить с жарким и броситься на трамвае в Измайлово, к сестре. Там выспаться, а вечером – кино.
Миг Мировича. Лень идти на почту для отправки нужного письма. Звонок Шуры Добровой об Ольге: безденежье, почти голод. У Ани свинка (величайшая незадачливость в этом году).
Отсутствие благостности, духа кротости, терпения, смирения, любви. Геенна не огненная, а пыльно-чадно-угарная…
Семнадцать лет тому назад, в страстную седмицу моей жизни, в Киеве, Людмила была моим Другом, в том высоком, редком на этом свете смысле, когда о друге можно сказать, что он “кров крепкий, вертоград огражденный”. Этот кров, эта ограда сестринской любви, бодрствующей днем и ночью над моей душой (в то время жестоко раненной) и над житейской жизнью моей.
В год разрухи, голода, гражданской войны она сумела создать мне не только надежный приют, но даже уют в крохотной своей комнатке. Всю ее занимала огромная, очень удобная пружинная кровать. Был еще маленький столик, больше ничего. На этой кровати Людмила баюкала меня своей неусыпной, заботливой, нежнейшей любовью, как мать тяжко больного ребенка. Сама она поместилась в проходном закоулке на узкой складнушке. И ничто и никто в мире не заставил бы ее хоть бы по временам меняться со мной ложами.
Два сына ее, беспрерывно мобилизуемые или бегущие от наступающих петлюр, гетманцев и т. д., отсутствовали. Им шли какие-то пайки, Людмила щедро раздавала их, не думая о запасах ни для них, ни для себя. О себе и вообще не думала. С распухшими ногами, без теплых одежд, в мучительной обуви отмеривала версты, чтобы принести кому– нибудь какой-то снеди, лекарств или нужную весть.
Диккенс. “Николас Никльби”. Читаю вслух Алеше и моей тезке и сопереживаю вместе с ними далекое школьное восприятие всего глубоко человечного и наивно-трогательного, чем полна каждая страница этого адвоката человечества. И бабушка Леонилла с пасьянсом или с штопкой присоединяется к нам и нередко смахивает слезинки в чувствительных местах. И сами мы тогда – наш кружок под высокой лампой, – две старухи и дети с рисованием или с чертежами, похожи на старую диккенсовскую Англию.
Низость актеров Тарханова (1-й МХАТ) и Захавы (Вахтанговский театр). Первый публично лягал товарищей из разгромленного 2-го МХАТа. Второй – покойного Вахтангова, своего учителя (за формализм).
Ходит слух, будто бы Бирман (актриса 2-го Художественного театра) была на приеме у вождя, чтобы спросить его, “как, по его мнению, отнесутся за границей к раскассированию 2-го МХАТа”. И на вопрос ее вождь сказал: “Прием окончен”. Биша, выслушав этот инцидент (анекдот или быль, кто знает), от восхищения подпрыгнул с дивана, где лежал в весенней прострации, переутомленный деловой беготней. “Если это правда, – воскликнул он, – ответ гениален. Подумать только: мир на вулкане, с одной стороны – японцы, с другой – Гитлер, над всей планетой висит катастрофа, возможность неслыханных бедствий, у вождей голова идет кругом, как выйти из всей этой заварухи, и вдруг – перед Сталиным вырастает в виде Бирман муравей из своего разогнанного муравейника, да еще с каким вопросом: как отнесутся за границей к такому событию мировой важности. Не объявят ли из-за этого завтра же войны!”
Тема Достоевского (из “Подполья”): миру ли погибнуть, или мне чай пить – в разрезе богемной дерзости и куриности бабье-актерского кругозора[380].
Возила Дионисию на метро. На эскалаторе – вверх и вниз. Детски восхищалась и все твердила: премудрость, премудрость. Подземное царство. И лестница-самокатка, и двери сами открываются-закрываются. Публика в вагоне посмеивалась над ней, нескрываемо любовалась ее восприятием.
Надо приниматься за пробную главу биографии Щепкина. Если удастся, будет заказ от Госиздата. В удачу не верится, но – начну.
Предвесенний, липкий, томительный, предзакатный час.
Сейчас Дуся, молодая домработница, говорит мне осудительно:
– Вы сейчас совсем-совсем на себя не похожи. Узнать никак-никак нельзя. Я вчера у Леониллы Николаевны Вашу карточку видала: ух! какие вы были красавицы! А сейчас совсем не похожи.
– А ты бы хотела, чтобы человек в 25 лет был такой же, как в 70?
– Я знаю, что нельзя. Только ой! Как страшно состариться! Ужасти, ужасти.
– Ничего нет ужасного. Это если бы ты проснулась завтра с седыми волосами, с морщинками, без зубов, – были бы ужасти. А когда теряешь молодость постепенно, привыкаешь к потере ее. Это – раз. Второе – у старости другое на уме, чем у молодости, и то, что для тебя, молодой, ужасти, для стариков – естественно.
Посмотрела непонимающими глазами.
Распутье: менять комнату или не менять? Ехать в Севастополь или на эту сумму прожить часть лета где-то под Москвой? Обыкновенно в таких случаях я прислушиваюсь к тому, что называла с детства “голосом”. На этот раз он безмолвствует. Море меня продолжает завлекать, но с ним связано пребывание в близости с людьми не моих интересов и утрата возможностей дальнейшего летнего общения.
Подумалось: кто-то прочтет эту страничку, когда след мой растает на этом свете, и невольно подумает: как она ни меняла места, куда бы ни ездила, все дороги привели ее в крематорий… Преходящая тень! Этой мыслью сжалось однажды мое сердце от одного взволнованного письма Натальи Герцен. Там были и чужие житейские мелочи. И я тогда подумала: преходящая тень!
Пасхальная ночь.
Куличи, пасха, крашеные яйца – детская символика несказанно великого Чуда Воскресения. Милые символы эти выключены – и их не жаль: в конечном счете это гортанобесие. Не жаль даже и этого чудесного звона сорока сороков московских церквей, и когда перекликался точно из глубины веков могучий древний голос Ивана Великого с женственно-серебряным и тоже могучим колоколом храма Христа. Все это унесло колесо истории, не только в ее внешнем, но и во внутреннем становлении. (И нужно другое – то, что “не на горе Горизим, а в духе и истине”.) Но жаль, пока не раскрылось это другое, жаль этой – по всей стране – волны ликования – “с радостью друг друга обымем”, этой огромной русской агапы[381], этого Элевзиса[382] нашего, когда все становились мистами[383] и в праздник воскресения Бога-человека ощущали и свое бессмертие, и любовь Божью к себе, и любовь друг к другу и к страдавшему погребенному и воскресшему Богу.
– Накануне каких событий мы? – спросила я за чаем внезапно и даже не вполне осознавая, что это сказала вслух.
Целый день подкрадывалось такое чувство, что должно, и очень скоро, произойти нечто значительное не то в своей жизни, не то в жизни близких, не то в историческом масштабе.
– Представь себе, и у меня такое же предчувствие, – отозвалась Леонилла.
– Вот вы сказали – и у меня даже какая-то дрожь, я понял, что и я это ощущаю. Может быть, это будет война или с нами с кем-нибудь что-то случится, – побледнев, сказал Алеша.
Однажды, в сергиевские годы, когда и я, и мать были на одре болезни, причем моя болезнь считалась неизлечимой, а жизнь матери чуть-чуть тлеющим огоньком мигала, Анна сказала с просветленно-задумчивым лицом: “Как чувствуется, что здесь между нами все время ходит смерть”. И я подумала тогда: “Моя. За мной”. Но она приходила не за мной, а за матерью. Так и теперь я думаю о шагах ее, слышимых для слуха души: не за мной? И хочу, чтобы это было за мной.
Комната Леониллы. В окне сверху крохотный кусочек синего солнечного неба с дымно-белыми облаками среди многоглазых неуклюжих домов на грязном дворе “Сверчка” (дом театральных работников).
Что волнует и пленяет меня в Юдиной? Есть какая-то загадочность и многосложная цельность в ее существе. Что-то трагическое. Принадлежность к тем, кто совершает свой путь по касательной к земному шару и над его историей. И с трудом, с титаническими усилиями укрощенная буря и неукротимая тоска “земного жития”. Я обрадовалась ее звонку как событию (полтора-два года не видались). На хромой ноге, безотложно, пошла по всем лестницам, чтобы ее увидеть и уладить нужные для ее сестры переводческие дела. Но, когда она у сестры не появилась (сегодня звонила, почему не может), я нисколько об этом не пожалела. Видеть ее оказалось не нужно. Надо было только возобновить в душе ее музыку, ее образ, ее значение в сокровищах души. С сестрой ее также нужная встреча (для нее, отраженно и для меня). Она на трудном распутье – упадок сил, упадок воли к жизни. Милая, ультраженственная внешность. Темные глаза с разным выражением, покатые плечи, нежные руки.