– Тридцать пять, – прошептала она.
– Ну, вот видите! Какие же это годы. Мне 47. Оставить вас хозяйкой, экономкой, значит компрометировать вас. Я этого не хочу. Но если вы согласитесь быть моей женой, когда уедет Л. Н., я буду счастлив.
Жена не ожидала такого оборота дела и втайне была раздосадована. Но и ей было в общем кругу знакомых выгоднее такое освещение событий, где все, казалось, произошло по какому-то мирному согласию.
Скоро после этого В. П. из “старой девы”, гувернантки превратилась в профессоршу, в любимую жену (профессор, женившись на ней, понял, что если бы это произошло восемь лет тому назад, он прожил бы счастливо все эти годы, что это и была та жена, которая нужна ему в жизни сердца и на жизненном плане).
Оба они мечтали о ребенке.
– Я хочу, – говорил он, – чтобы у нас была девочка, такая женственная, такая кроткая, как ты, и с такими же, как у тебя, прекрасными глазами. – Дочь от первой жены, эгоистичную, буйную и вульгарную, как мать, он так и не полюбил, в чем сознался себе только теперь.
И через положенный природой срок у них родилась девочка с прекрасными, как у матери, глазами, но с тонкими, бессильными, висящими как плети ручками и такими же ногами. В них вместо костей были мягкие хрящи, и кроме того, их почти непрерывно подергивали судороги. Они не росли, когда росло туловище и головка с мягкими кудрями и тонкое, изящное личико с огромными страдальческими глазами. Друзья этой семьи откровенно желали ребенку смерти. Мать огорчалась этим невыразимо:
– Что им помешал этот несчастный цветок? – говорила она. – Почему можно жить котятам, собакам, даже таракану, а у Лили даже такую убогонькую ее жизнь хотели бы отнять.
Девочка жила лет до семи. Она не говорила, но узнавала мать, встречая ее болезненной улыбкой на странно-одухотворенном лице. Когда она умерла, профессора тоже не было уже в живых. Его унес сыпняк. В. П. работает в какой-то детской группе дошкольной воспитательницей; вечером занята в библиотеке. Во всей ее небольшой фигуре, в скромном, увядшем лице – выражение боязливой покорности и такого напряжения, как будто она терпит какую-то разрывающую ее внутренности боль, которую необходимо скрыть от всех. Она живет совсем одиноко. На стене у стола портрет мыслителя с добрыми глазами, ее мужа, с которым она прожила в браке только три года. А над изголовьем постели – головка замученного ангела, ее обожаемого, уродливого безмолвного цветка, Лили. Я видела В. П. на концерте Баха. Она вся унеслась в музыку. Возможно, что это был способ преодоления разлуки с любимыми душами. Вернее – преодоление своего жребия Transcensus[407] в иные планы.
Между прочим, у молодых девушек (у юношей реже) в мое время встречалась нередко тяга к самоубийству. Все, в ком брезжили запросы высшего порядка, были в большей или меньшей степени Гамлетами. Некоторые недолго, до счастливого романа или до замужества, до рождения ребенка. Мужчины – до делового, самостоятельного вступления в жизнь из юношеской поры и “обывательского” примирения, которое мы, девушки, в них презирали. Но были и такие, которые пронесли свое “быть или не быть” через долгие годы. И такие, которые рано разрешили гамлетовское томление в сторону небытия, как Леонилла.
Но многим-многим юношам и девушкам из интеллигентной среды между 17–22—23 годами казалось невыносимым, немыслимым жить, не имея высшей цели в жизни. Об этом писал Толстой, говоря об “унизительном положении человека, не имеющего учения о жизни”. Об этом говорила со мной в Кларане Вера Фигнер[408], не допускавшая мысли, что “интеллигентный человек может быть вне партии” (для нее смысл жизни определялся участием в революционной работе).
…В комнату Биши, где я что-то писала, быстро вошел Даниил.
– Можно вас поцеловать?
– Нельзя, Данилушка, целовать старых, таких уже дряхлых лиц. – Быстро поцеловал в висок и исчез.
И произошел тот духовно-душевный контакт, который обоим был нужен. Я оставила писанье и вошла в его комнату, где он читал, полулежа под лампой.
Растроганный Мирович не мог не прийти к тебе. Он поднял от книги родные свои глаза, полные глубокого, нежного, не имеющего на этом свете названия, “шестого” чувства. Отложил книгу. И о чем только мы не говорили в последующий час! Так умею говорить только с ним – о расах, о судьбах народов, о человеке и человечестве, о трагическом лике мира и о предустановленной гармонии. И чудные, чудесные прочел стихи.
С Новым годом, братья и сестры – всех племен и рас, на одной планете со мной живущие. Вам, как и себе, желаю сохранить (или обрести, если ее нет) веру в высший смысл жизни, терпение и мужество для всего, что суждено будет вынести, творческие силы для линии восхождения, и (может быть, это прежде всего) – Любовь; и поскольку она есть хотя бы в виде малой искры, в виде слабого чадного горения, да обратится она в великое пламя, в пожар, где до конца сгорят зубы и когти, рога и копыта животного наследия нашего.
Добровский дом.
Были тосты: за “высокую нашу дружбу”, за то, чтобы миновала чаша войны страну нашу (Саша Добров с неожиданной воинственной энергией прибавил: “И чтобы, если война уж суждена, суметь достойно встретить врага, не побояться никаких жертв, никаких лишений”). Были тосты за искусство, за независимость мысли, за здоровье и нужные для жизни силы. И скромный тост, имеющий в виду нас, стариков: чтобы еще раз встретить Новый год в том же составе.
Забываю записать здесь курьезы в связи с переписью.
Обыватель из явных или тайных “верующих” перепугался до растерянности перед графой о вере. Один предполагал целый день, назначенный для переписи, кататься на метро. Другой решает сказать, что он “штунда”, мотивируя: “Если и сошлют, так не с ханжами; штундистов я давно уважаю” (не хватило догадки сказать: верующий вне церковности). Третий (вернее, третья) с ужасом и с героической решимостью заявила: “Не поднялась рука отречься от Христа. Пусть ведут на казнь”.
Мать и бабка в одной семье, соблюдающие некоторые обряды (крестятся и в церкви бывают), с особой торжественностью заявили всенародно, в кухне, что они неверующие. И про взрослую отсутствующую дочь: “За нее ручаюсь. Она с детства атеистка”.
(В связи с переписью.)
Мирович не попал в перепись в Москве и решил зайти здесь на переписной пункт. Графа “верующий”, “неверующий” особенно обязывала к регистрированию.
Захожу в горсовет. За столом переписи сидит юноша с хорошими глазами. Посмотрел на мои годы – 68 лет, – на мою какую-то полубоярскую, полумонашескую сильно потертую шапку и мягко спросил: “Конечно, верующая?” Я ответила: “Да”. На вопрос о православии сказала: “Вне церковности”. Все обернулись. Довольно свирепого вида пожилая службистка спросила: “Как это?” Я сказала: “Очень просто. Верую в Бога, в бессмертие души, в высший смысл жизни, обряды же для меня не имеют такого значения, как у православных”. На вопрос об адресе дала московский. И, когда вышла, вспомнила, что фамилию сказала не двойную, а только “Мирович”. Подумалось: “Нет ли тут подсознательной мыслишки: «А вдруг лишат пенсии»”. И вдруг стало весело и твердо на душе: “Пусть лишат”. Вернулась, разъяснила, что фамилия двойная. А переписчик с хорошими глазами говорит интимно-успокоительно: “Нам все равно. Могли и не свою фамилию проставить. Мы, может быть, и посылать в Москву этой бумаги не будем. Нам нужны графы. Большое спасибо за сведения, что потрудились прийти”. И с другого стола кто-то одобрил: “Сейчас видать – сознательная гражданка”.
В редких домах мигают огоньки – не то ночников, не то лампад; реже – ламп. Засугробился, запушился инеем городишко и ушел в свой ранний, в свой долгий сон. Многие обыватели укладываются спать между 8-ю и 9-ю часами. Экономия керосина. Да и что делать длинным зимним вечером! Шить не из чего. Мануфактура редко кому по карману. Неимоверно долго носят платья, пальто. Вязать тоже не из чего: ниток, шерсти на вес золота не достанешь. Книги не в ходу. Разве школьники раскроют на полчаса хрестоматию с заданным отрывком из Пушкина или Демьяна Бедного. Аристократия – сидит в кино (кто помоложе). Рядовому обывателю кино доступно лишь изредка. Да и прижимист рядовой обыватель насчет всяких культтрат, крепко бережет деньгу, любит копить и тоскует оттого, что копить не из чего. Большинству хватает их заработков лишь на дневное (очень суровое) пропитание. Пустые щи из серой капусты, черный, грубейшего сорта хлеб, картофель с крохотным количеством жиров – основная база питания. Даже в семье, где я сейчас, где проживают 1000 рублей (семья из семи человек), “белая” капуста, масло без маргарина, белый хлеб считается роскошью.
Пробило з часа ночи. Сплю одна в комнате и потому могу зажечь лампу и скоротать часы бессонницы писаньем. Кроватку Димика, соседа моего, вынесли от меня по случаю моего гриппа.
Думаю о неземной кротости Наташи. Глухота сделала ее совсем ангельским существом. Так и всякое другое несчастие для духовно пробужденного человека, если только он не озлобится, “не похулит его даров”, становится лестницей восхождения на высшую ступень.
Думаю о другом кротком существе, о моей “Денисьевне”. Вчера вечером, желая, вероятно, меня развлечь в моем гриппозном одиночестве, вдумчиво, незлобиво и без всякой критики рассказала о некоторых ужасах мариинской своей эпопеи. С этапа привезли однажды вместо людей “одни ледышки”. Одежонка была такая, что на морозе все Богу душу отдали. В одном бараке плеснули в печь для растопки вместо керосина бензину, пламя выбросилось из печки, и все, кто был в бараке, сгорели. При уборке ячменя голодные ссыльные наедались зерен в такой мере, что один за другим умирали от заворота кишок.