Маятник жизни моей… 1930–1954 — страница 91 из 209

15 августа

Художник Герасимов пишет Аллу, одетую в элегантнейший парижский костюм; во время сеанса рассказывает (мягкий, сильный с разнообразными и в высшей степени своеобразными интонациями голос):

– Вхожу в гастроном, то, другое заказываю. Есть дни, когда денег у меня куры не клюют (недавно получил за 10 дней работы 55 тысяч). А передо мной старушка – Боже мой! “Сто грамм колбасы, – говорит, – дайте, да потоньше, как можно потоньше, нарежьте”. Так и вижу: к дочке вечером обалдуй какой-нибудь придет чай пить. Старушке колбасы и понюхать не придется. А дочку обалдуй через месяц бросит (энергичный, безнадежный жест кистью).

И дед, и отец Герасимова – прасолы. И он в ранней юности ездил быков продавать. Вырос в Козлове – теперешнем Мичуринске.

– Знаете вы свои глаза? – спрашиваю его. Он с испугом оборачивается от умывальника, где после сеанса моет руки.

– А что?

– Я, если бы вас писала, затруднилась бы, как передать в вашем лице эту удаль степной песни, самой степи Моздокской и в глазах огни Ивановой ночи, Ярилу. И в этих же глазах, в глубине, соломоновскую мрачную убежденную безнадежность: суета сует и все суета. И “противны мне дела, совершающиеся под солнцем” (приблизительно это говорю).

Он осветил меня ярилинской, моздокской своей улыбкой.

– Это со мной жизнь, люди сделали – мрачные точки-то в глазах. От природы я – веселый парень. И душа нараспашку.

После отъезда Герасимова, когда завернет его машина за угол лесной дороги, мы с Аллой невольно вспоминаем его слова, его манеру. Алла великолепно копирует некоторые интонации его – особенно: “Боже мой!” В этих двух маленьких словах яркий и правдивый темперамент души, умеющий “видеть, слышать и понимать”.


Закат, как и утренняя заря – мистериальное время (для человека) в суточном круговращении планеты. Недаром все богослужения во всех культах приурочены или к восходу солнца, или к закату его (“свете тихий”): пифагорейцы, индусы, встречающие зарю погружением в Ганг, цветами и гимном.

17 августа. 11 часов вечера. Снегири

Хроника: умер художник Бродский. И конечно, от рака. Это инфернальное чудовище получило какие-то логические права разъедать корни жизни по эту сторону.

Герой пьесы Булгакова “Батум”[528] (о Сталине) не разрешил ставить и даже печатать пьесу. Эта громовая стрела поразила Булгакова в вагоне 1-го класса за шампанским недалеко от Тулы. Ехал в Тифлис с разрешения глав искусства готовить пьесу к постановке (изучать couleurs locals[529]). Булгаков убит. Говорят, лежит лицом к стене и окна завесил. По-человечеству – жалко. И в то же время тут было что-то придворно-искательное в самом замысле, хоть пьеса и неплохая. Отказ ставить и печатать ее делает честь уму и такту Сталина.

18 августа. Ночь. Дождь. 12-й час

Был днем Сахновский (режиссер МХАТа). Говорил о возможной постановке “Идиота”. Я удивилась, что на роль князя считают возможным пустить Хмелева. Настасья Филипповна, конечно, была бы – Алла. И была бы это ее лучшая роль – богаче оттенками, ярче, глубже Анны Карениной. (Это не значит, что, по-моему, она с Анной не справилась. Но, так как не справился с инсценировкой Волков, отразилось это и на образе Анны.) Чудесный Лебедев вышел бы из Москвина. Не худший – из Тарханова. Аглая, конечно, – Степанова. Но вряд ли разрешат. Не ко времени, не ко двору Достоевский.

Как небрежно, халатно, скомканно очерчены у Достоевского некоторые лица, играющие не последнюю роль в романе. Вернее сказать – не играющие никакой роли, но занимающие немало страниц: две сестры Аглаи, два жениха их – Евгений Павлович Радомский и князь Щ. Еще Радомский нужен автору для скандала в Павловске, где жертвенный, мучительный надрыв у Настасьи Филипповны, выступающей, как “бесстыдная наглая камелия”.

А без Щ. и без обеих сестер отлично можно было бы обойтись. Аглае даже больше идет роль единственной, избалованной родителями дочери. Недописана и сама Аглая (по сравнению с образом Настасьи Филипповны). Вероятно, тут виною бедность – отсюда спешность и стремление ранить.

Когда я ищу образ и для князя Мышкина, я вижу П. Романова в ранней его молодости и Сережиного отца в первые юношеские годы.

8 сентября

Две подруги с малых лет Аня и Нина замужем за двумя братьями[530]. Нина – “удачно”, то есть муж – художник, много зарабатывает. Анин муж – неврастеник, эгоцентрик, менял профессии, отравлял жизнь жене и детям и попал однажды в очень далекие края, откуда нет вестей уже два года.

У Нины трое детей. У Ани – шесть. Дядя художник, щедро помогающий осиротевшей семье брата, купил им полдомика в Малоярославце с довольно обширным участком. Все шестеро работают по дому и по огороду. (Старший Миша развел великолепный огород.)

Мать – с высоким станом, с античным обликом Деметры Элевсинской – сажает ухватом в русскую печь горшки с кашей, с картофелем. Нина – подруга – только что приехавшая из Крыма в сопровождении очередного друга дома (дочь Бальмонта!). Что-то распаковывает и запаковывает на крылечке с помощью друга дома, счастливого и покорного. Она распоряжается властно, стремительно. В улыбке ее застенчивость, отчужденность; в глазах с красиво изогнутыми ресницами грусть и непреклонность. И вся она со своим огромным ростом кажется существом иной, не совсем человеческой природы.

Шагами богини (“И шагнула богиня с Олимпа в Итаку”) она уносится в сопровождении счастливого инженера на вокзал.

4 октября

У Елисеева.

– Что это за дебош? Почему стена на стену? (Толстый, пенсионерского вида старик с выпученными глазами. Толпа вращает его как в вальсе.)

Мещанка средних лет, работая энергично локтями:

– Очень просто – мыло дают.

Над жизнью и смертью замаячили два лозунга: Мыла! Сахару!


…Письма из Киева:

“Киев на угрожающе военном положении. С вечера темно хоть глаз выколи, при этом скользко. Снабжения почти никакого. А что есть – с громадными очередями, и дороговизна неприступная. Не позволяют выключать радио, и оно орет день и ночь.”

В этом круге знакомых, вернее, старинных друзей всем за 6о, а некоторым и за 70 лет. Все еще работают, кроме тех, кто слег уже на смертный одр с температурой 39 или 34. Все поголовно бедны. Кто служит сиделкой в больнице, кто дает уроки (в Киеве им грошовая оплата). Кто довольствуется, несмотря на полученный в древности диплом об окончании гимназии, местом приходящей домашней работницы. Берут на дом починку, штопку. Кое-кто за угол и кусок хлеба обслуживает по всем пунктам каких-нибудь родственников. Все больны – кто грыжей, кто белокровием, кто туберкулезом, кто печенью. И у всех подагра и склероз.

39 тетрадь22.10.1939-9.2.1940

24 октября

Если бы описать в библейском стиле жизнь современного человека – все равно какой страны, – получилось бы некое кощунство в сторону Библии и явное издевательство над современным человеком. Ведь библейский стиль (рядом – но в ином аспекте – Гомер, Упанишады, Рамакришна) непревзойденная форма для того, чтобы говорить о человеке самое центрально-важное и на тысячи веков вперед. Противоположность ему – газета, брошюра. В этом зеркальце отражается, этим отражением довольствуется в массе современный человек.

25 октября

Мы только счастье знаем там,

Где любят нас, где верят нам.

Пушкин, “Цыганы”[531]

Прописная истина – но так легко, так полетно-красиво и оттого так убедительно влетающая в жизнь души там, где ее обиды за свой образ действия и за то, чего ей не хватает. Эти строчки надо чаще вспоминать – но только применительно к своему образу действия: больше тепла, больше внимания, веры, любви в сторону тех, кого судьба сталкивает с нами, кто обречен с нами жить.

26 октября

Некто сказал: “Друг – это хлеб и вино, чистый воздух и одиночество”. Горе той дружбе, где между хлебами попадаются уже камни, и к чистому воздуху подмешаны кухонные чады и миазмы осуждения и недоверия, и вино разбавлено водой, и в одиночество врывается докучный взгляд соглядатая (а не нашего другого “я”, откуда и слово “друг”).

5 ноября. Новогиреево

Новогиреево. Оно же – страна Прошлого. Воронежский дом над откосом железнодорожной линии. Слепая мать – ее залитое радостью лицо. Возглас: Вава приехала! Брат Николай – покровительственная (хоть был на 11 лет младше), шутливая, застенчивая нежность. Красавица тетка. Веснушчатая и тоже сияющая, домработница Наташа. Малиновая лампада перед иконой Иверской богоматери с каплей крови на раненой щеке. Эгоистическое томление нелепо сложившейся своей “личной жизни” (точно эти любящие так горячо и бескорыстно люди не были, не должны были стать моей личной жизнью). И великая бесплодность и призрачность жизни того периода. А может быть – и всей жизни.

Новогиреево. При внешней неуютности, такая надежная, такая теплая внутренняя уютность. В холоде нетопленой комнаты – такое щедрое тепло Ольгиного существа. При тесноте маленьких комнат, забитых книгами, внутренно – такие вольные, такие манящие просторы, как воронежские дали из окна Ольгиной квартиры в ее детстве.


Только двух людей знаю, способных жить в Мире в мире собственной души, высоко над житейским морем. Ольга и Женя Г. (Евгения Сергеевна Готовцева). Ольга в юности пережила увлечение Леонардо да Винчи, его картинами, его биографией интенсивнее, чем своими воронежскими романтическими встречами. Евгения Сергеевна так некогда вошла в орбиту Франциска Ассизского. Теперь Ольга живет в веках, в истории народов и параллельно в пушкиниане. Дмитрий Донской, Батый, галлы, Средневековье, Египет вмешались в ее жизнь, как большая половина ее содержания (в другой половине через пень-колоду скачущая хозяйственная забота и ребяческие увлечения школьными интересами дочери-первоклассницы).