Маятник жизни моей… 1930–1954 — страница 93 из 209

– Куда? – спросила я тихо.

– Куда скоро придете и вы. И, быть может, мы там встретимся, чего я при всем моем к вам равнодушии не желала бы для вас. Ибо это область, где происходит движение по утомительно широким кругам спирали при очень малом ее развороте кверху.

– Разве движение там зависит не от нас?

Она усмехнулась и покачала головой.

– Там все совершается, начиная с того размаха, темпа и ритма и в том направлении, в каком дано здесь. Линия движения, которая создается скепсисом и духовной ленью, не скоро может настолько сжаться, чтобы, приблизившись к своей вертикали, вознестись кверху, как исповедание мучеников.

– Что значит “не скоро”, если там времени нет?

– Это вы из Апокалипсиса почерпнули? Это там сказано об эпилоге. А нам с вами еще много предстоит действий и картин и много сроков – в почтенных цифрах триллионов и квадриллионов.

Молнией промелькнула ее андрогинная улыбка, бледно-бездонно проголубели, рассеиваясь в воздухе, глаза, и пугающее душу пространство задрожало между нами мириадами созвездий.

5 декабря

Говорили у Даниила о том, что бывает смерть как художественно построенный эпилог к пьесе “Жизнь человека”. И это такая смерть будит в нас чувства высокой удовлетворенности.

…Говорили это по поводу слуха, что Вячеслав Иванов (“Вячеслав Великолепный”, как прозвал его Л. Шестов) окончил свои дни кардиналом в Риме и хранителем ватиканской библиотеки[537]. Известие о Л. Шестове – если оно верно – что автор “Апофеоза беспочвенности” умер в католическом монастыре[538], поражает странностью, почти сказочностью. Но за него отрадно. Конечно, легче умирать под звуки органа в каком-нибудь величавом аббатстве, чем среди телефонов, газет, бульваров и всего вавилонского столпотворения в Париже.

И как некоторым людям не идет умирать! Никакого конца не придумаешь, чтобы вышел он художественным.

Романтически – и сценически – подходящие концы:

1) у Аллиного отца (мужественное спокойствие, “сон” о развоплощенном своем состоянии, первомайское торжество, которое он чтил, – хоронили 1 мая, музыка, которая неожиданно повстречала похоронную процессию – музыки хотел на своих похоронах;

2) у моего отца – тихое сгорание от тропической лихорадки, видение крестного хода, счастливая улыбка в бреду – и необычайно просветленное лицо после смерти (незадолго до этого писал матери: “Видел, но не во сне, новое небо и новую землю”).

Для Пушкина, для Лермонтова – смерть на дуэли.

Но все это – не более чем романически-романтическое оформление сокровенного таинства, называемого смертью.

Когда я рассказала Алле и Леонилле о смерти В. Иванова и некогда близко знакомого им Л. Шестова (о том, что закончили жизнь в монастыре), Алла воскликнула: “Сбесились!” А мать ее раскатисто захохотала.

16 декабря. Остоженка

Позднее утро. Мороз. Солнце. На балконе, запушенном снегом, 21 воробей – все круглые от взъерошенных перышек. Когда кормила их, каждый выбирал кусок побольше и взлетал с ним на балюстраду балкона. Один воробей был трус: порывался слететь за кормом и в то же мгновение возвращался на перекладину.

Ненужная встреча.

В снежный, розовый от вечереющего солнца день, с белого, чуть голубоватого неба, сквозь воздух, пронизанный мириадами иголок инея, принесся он, рыцарь в серебряных латах, с глазами чуть голубыми и холодными, как зимнее небо, с которого он прилетел.

Когда он, остановясь у балконной двери, сделал странный салют мечом, он так был похож на ангела – вестника смерти, что я не узнала в нем Блока, каким видела на юношеских портретах.

Я наклонила голову с покорностью пославшей его воле, трепетно дивясь, почему медлит он вонзить меч в мое сердце. И когда подняла глаза, встретила его взор, где сквозь лед светилась солнечно-ласковая усмешка.

– Вы приняли меня за другого, – сказал он. – Подумали, что я – Азраил, вестник смерти. Вы ошиблись. Но не скрою, что я предвестник ее.

– Теперь я узнаю вас: вы – Блок, – сказала я.

– Да. Так назван я вот в этой книге, где вы вчера целый день обо мне читали. Но там, где я, у меня, конечно, другое имя.

– И по-видимому, другое звание: вы в рыцарских латах.

– Поэты все там в рыцарских латах. У всех один девиз, какой избрали себе некогда иезуиты: Vocati sumus ad militia Dei vivi (Призваны в воинство Бога Живого).

– Я всегда считала вас рыцарем Прекрасной Дамы.

– Моя Прекрасная Дама, Розовая тень Владимира Соловьева, Дева Мария пушкинского бедного рыцаря, богиня Кали Рамакришны – только образы Софии Премудрости Божьей, то “вечно женственное” в Божестве, та сила, которая, по словам Гёте, возносит нас к Божеству. Кто служил ей по эту сторону, тот рыцарь ее по ту сторону в воинстве Бога Живого.

– Но до конца ли вы были рыцарем ее? Когда мчались на острова кутить с продажными женщинами, когда писали “я пригвожден к трактирной стойке, я пьян давно, мне всё – равно”[539], что бы вы сказали Прекрасной Даме, если бы она явилась вам?

– Я упал бы ниц, не смея коснуться нечистыми устами края риз ее. И я сказал бы: зачем ты скрылась от меня? Зачем меня покинула средь льдов и вьюги бытия? И не Твоих ли я извечно знакомых глаз искал в глазах моих незнакомок – и на миг находил их, и тогда с раскрашенных жалких масок не твои ли “очи синие бездонные цвели на дальнем берегу?”[540]

– Я верю вам, что это было бы так. И люблю вас за это. И единственной вашей изменой Прекрасной Даме готова считать тот миг и за ним и те дни, и годы, когда вы обожествили златоглавого своего идола, невесту свою, и сделали столь земную – Любу Менделееву “Женой, Облеченной в Солнце”[541] и, падши, поклонились ей.

– Люба? Жена – Облеченная в Солнце? – Он закинул голову назад с выражением иронии и скорби. – Это было кратко. И это было бы долго. До конца жизни. Если бы не скрылась от меня Прекрасная Дама, я видел бы ее в глазах жены и не искал ни в чьих других глазах. Все дело ведь в том, что скрылась она от меня. И я закружился в хмелевых снежных вихрях, как призрак среди других призраков. Или мертвый подобно врубелевскому Демону лежал в том лиловом ущелье, где вы встретили меня сегодня, когда перелистывали мои записные книжки:

В лиловом ущелье

Лежу я один в забытьи,

И губы лобзать ослабели,

И сломаны руки мои…

– А там, где вы теперь, вы встретили Прекрасную Даму?

– О, нет, но там я увидел путь, каким нужно к ней идти. Понял, как нужно ей служить.

Сквозь морозное и снегом запорошенное окно серебряно прочертились силуэты лебединых крыльев: “Он спустился с Монсальвата”, – пронеслось у меня в голове. Он прочел мою мысль и сказал:

– Нет, с Ориона. Вас ввели в заблуждение лебединые крылья. Но вещие птицы Аполлона есть и там. И они переносят поэтов туда, где слагались их строфы, к тем, кто внимал их созвучьям.

– Я только теперь, в 70 лет, внимаю вашим созвучьям.

– Потому что вы раньше вслушивались в музыку мою, как в прижизненные обетования. Как, может быть, и я сам слагал ее. Теперь они раздаются для вас там, в Ее полях, о которых я писал: Ты в поля отошла без возврата, да святится имя Твоё! Снова красные копья заката протянули ко мне остриё…[542]

Для вас, как и для меня, Она там и без возврата сюда.

Заиграл солнечный луч на небесном серебре панциря. Опустились у меня веки от ослепительного белого света. А когда открылись глаза, в комнате не было никого. Только на полу метнулась тень лебединых крыльев.

21 декабря. Ночь – после 4-х дней болезни (печень, голова)

Что вспомнилось. Что само напишется.

Слабость. Приятная, потому что есть где и есть “от кого поболеть”. Разрешаю ее себе, потому что кажусь себе уже младенчески старой. И потому что очень худо эти дни себя чувствовала. И потому что со мной Денисьевна, которая особенно любит меня, когда я болею и слабею.

Леонилла вытащила из-под спуда старые альбомы и ворох рассыпанных фотографий. Глянула я сквозь них с привычной теплой поэтической грустью на свою и на ее молодость, на спутников, которые отошли далеко, и на тех, кто ушел без возврата “в страну безвестную, откуда не возвращался ни один путник”.

Денисьевна ахала над нашими карточками, удивленная, умиленная, – и все приговаривала: “Какие обе хорошие, красовитые!” Без тени печали, что бесследно прошла наша красота, и без охоты сравнивать полуразрушенные лица с юными. Она не употребила даже слова “были”. Это была для нее какая-то наша ипостась, которую ей было радостно в нас открыть, о существовании которой она не знала.

Это было то, что заставляло древних египтян делать условно юное, условно красивое лицо каждому покойнику на футляре его мумии.

23 декабря

“И в дни потопа так же было.”

7000 раненых, 1800 убитых.

Александр Петрович, раскуривая папиросу после очень обильной еды и чаю с вареньем, собираясь идти к приятелю играть в преферанс, говорит:

– Что такое 7 или 10 тысяч там, где 4–5 миллионов войска! Обидно только, что это пахнет затяжной войной. Что через два года Алексею не миновать фронта. И какое истощение страны.

После обеда я шла по Тверской за сыром и булками к ужину. Легкий мороз. Лунное небо, облачное. Снежинки касались старого моего лица, как ласка детских губ.

…А в Финляндии люди – молодые – Алешиного, Сережиного возраста шли через минированные леса и, растерзанные, взлетали на воздух, и проваливались в болота по пояс, по плечи, с головой. И через два-три дня узнает мать, бабка, жена, сестра, что никогда им не увидеть их Сережу, их Алешу, что погиб он страшною смертью.