Меандр: Мемуарная проза — страница 17 из 92

(Если не считать одного пьяного ночлега в квартире психиатра, дяди Красильникова, в Удельной, и в юности поездки в Рождествено к Константину Александровичу, я был в сумасшедшем доме только однажды. Навещал на Пряжке Герасимова, который попал туда на несколько дней по пьяной лавочке. Произвели впечатление двери без ручек и нарастающий гул по мере приближения к отделению, где томился Володя. Хотя оно было не буйное, но довольно шумное. Мы прошли через несколько комнат, и наконец мне отперли последнюю дверь без ручки, из-за которой и слышались голоса. По коридору ходили громко разговаривающие люди в серых пижамах, а на стене прямо напротив входа аккуратно вырезанные красные буквы составляли надпись: ЛЕНИН С НАМИ.)

Можно, конечно, выводить творческий потенциал Иосифа из того, что его в младенчестве "мамка уронила". Мария Моисеевна рассказывала, что такое действительно случилось. Некоторые невропатологи и психиатры описывают симптом "гиперграфии", неудержимого стремления писать. Обычно это связано с патологией левой передней доли головного мозга, например, при некоторых видах эпилепсии или в результате травмы. В тот же синдром могут входить задиристость, высокая самооценка, мистические переживания, повышенная религиозность. Иногда даже говорят, что левая лобная доля — это местонахождение Бога. Гиперграфия проявляется также на эйфорическом полюсе циклотимии. Таковы, вероятно, были болдинские осени. Так Стивенсон написал чуть ли не за одну ночь "Доктора Джеккила и мистера Хайда". Женя Рейн сам мне говорил об этом в связи со своим циклотимическим недугом. Почему "гиперграфия", а не привычное "графомания"? Потому что "графомания" имеет оценочный характер, то, что выходит из-под пера графомана, не имеет интеллектуальной или эстетической ценности, а зачастую и вовсе лишено смысла. А гиперграфией "страдали" все одержимые творчеством литераторы — Бальзак, Диккенс, Толстой (а также мой похожий на Бальзака молодой друг Дима Быков). О Достоевском и говорить не приходится, вышеописанный синдром в специальной литературе даже иногда называют "синдромом Достоевского". Гиперграфия совсем не обязательное условие поэтического таланта, но иногда сопутствует ему. Взять Цветаеву или Эмили Дикинсон, Уитмана. А иногда поэт безудержно "гиперграфичен" смолоду, а с годами все более контролирует творческий поток. Видимо, это случай Блока и Бродского. Среди бесконечных "стихов о Прекрасной Даме" так же, как среди тысяч стихотворных строк, написанных Бродским до ссылки, мелькают прекрасные стихи, но много и невыразительного, излишне многословного, возникшего потому, что руку с пером несло по бумаге.

Что до симптома задиристости, это тоже было не чуждо Иосифу, особенно смолоду. Это проявлялось в быту (о бестактных выходках Иосифа немало пишет Найман), но и самый творческий импульс был у него, если верить некоторым его высказываниям, соревновательным и даже агрессивным. Прочитав или услышав что-либо, он нередко реагировал: это можно сделать лучше. Задумавшись в разговоре о том, почему он не написал своей "Коммедии Дивины", он говорит: "Знаете, ведь такие вещи можно сочинять, только находясь в каком-то естественном контексте. Когда ты начинаешь думать: ладно, я им сейчас всем врежу — и старым, и малым. То есть и предшественникам и потомкам, да?"[30]

Надо сказать, что психологические черты пограничной (она же "творческая") личности совсем не уникальны. Сколько их ходило и ходит, молодых скандалистов с ворохами рукописей. Но человек, в конечном счете, определяется не врожденными или там пусть от удара головкой об пол приобретенными качествами, а диалектикой личности. У Иосифа замечательна та самодисциплина, с которой он не то что обуздал, а скорее взнуздал и свою гиперграфию, и океанические прозрения, и желание "всем им врезать". Это проявлялось равно в безупречно регулярной строфике экстатического "Разговора с небожителем" и в вежливости, избытком которой он смолоду не отличался. В зрелые годы он никогда не забывал сказать "спасибо" официанту, продавцу, уборщице.

Проктология


Я позвонил зачем-то в Саут-Хедли. Он не сразу взял трубку, а когда взял, я услышал, что он давится от смеха, говоря: "Извини, я тебе перезвоню через пять минут". Когда перезвонил, все еще смеясь, рассказал, в чем дело. И под конец жестко добавил: "Только не вздумай вставлять в мемуары".

……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………..

Кстати об Одене. Недавно Валентина Полухина встретила в Нью-Йорке вдову и сына Василия Яновского. Яновский был писатель из "парижской волны". Может быть, менее одаренный прозаик, чем Гайто Газданов, но тоже симпатичное дарование. В Нью-Йорке в послевоенные годы Яновский водил дружбу с Оденом, и вот выясняется, что впервые он показал Одену переводы стихов Бродского еще в 1968 году. Оден, как вспоминает г-жа Яновская, сказал, что переводы слабые, но чувствуется, что поэт сильный. Три года спустя он написал предисловие к книжке Иосифа в переводах Джорджа Клайна. Предисловие осторожно благожелательное. Примерно так же благожелательно Оден писал и о Вознесенском. Прочитав мемуарный очерк Яновского об Одене, я спросил Иосифа, встречал ли он в Нью-Йорке Яновского. Иосиф сказал, что да, что однажды, в начале американской жизни, был у Яновского в гостях в Бруклине: "Накормили жирными кислыми щами, еле до дому доехал". Получается прихотливый скатологический мотив, ведь Яновский среди прочих странностей Одена вспоминает, что Оден не любил гостей, которые изводят много туалетной бумаги. Познакомился Яновский с Оденом не как писатель, а как врач- проктолог. У Одена начались с этим делом проблемы еще в молодости.

В его биографии я прочел, что в 1930 году, по возвращении из Берлина, ему пришлось лечь в больницу — лечить надорванный анус.

Кейс Верхейл вспоминает, как шокирован был Иосиф, когда Кейс объяснил ему, что не имеет сексуального интереса к женщинам. Но потом всю жизнь он относился к гомосексуализму нормально — без отвращения и без похотливого любопытства. Как-то в разговоре была упомянута сексуальная ориентация Сьюзен Зонтаг, Иосиф сказал: "Поэтому мне с ней интересно разговаривать о девушках". Он относился к гомосексуализму нормально, но не считал его равнозначным гетеросексуализму, что является основой нынешней либеральной политики в этой области. В статье о Кавафисе он пишет, что "гомосексуальность побуждает к анализу сильнее, чем гетеросексуальность", что",гомо"-концепция греха более разработана", что "гомосексуальность есть норма чувственного максимализма, который впитывает и поглощает умственные и эмоциональные способности личности с такой полнотой, что "прочувствованная мысль", старый товарищ Т.С. Элиота, перестает быть абстракцией". (Я цитирую свой старый перевод, в английском оригинале все это звучит менее тяжеловесно.) Но он же однажды предложил мне и Алешковскому настолько механистическое объяснение мужеложства, что даже не склонный к психоанализу Юз покачал головой: "Больно уж просто".

"Полторы комнаты"


Один завет Ахматовой, которому Бродский не последовал: "И никакого плюшевого детства". Детство, лоно семьи он описал взволнованно, любовно, с пристрастностью и пристальностью, которую можно было бы назвать прустовской, если бы его описания не были еще и напряжены строгой дисциплиной лирического поэта. В отличие от любимого им Пруста, которому не хватает и нескольких сотен страниц, чтобы выстроить свой мир, свой миф о детстве, Бродский создает не менее содержательный и вместе с тем окончательный текст на нескольких десятках страниц — "В полутора комнатах", "Трофейное", "Путеводитель по переименованному городу". В общем-то можно объяснить, как это ему удается — потому что тонко соткана ткань мотивов, перекличка образов, потому что предложения, периоды, главки так ритмически организованы, что делают ненужным многословие. Все это можно, повторяю, объяснить, "проанализировать", но здесь академическим упражнениям не место — читатель, у которого есть вкус к таким вещам, проделает это и без моей помощи, а иной Богом посланный читатель все это чувствует и не нуждается в доказательствах. У Иосифа есть еще и лирический эпиграф к воспоминаниям — стихотворение "Дождь в августе". И стихи на смерть родителей — "Памяти отца: Австралия" и "Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга…", где эта вот первая строка — реминисценция из Пруста.

Конечно, было бы ошибкой читать воспоминания Иосифа, как "Детство" Толстого, как объективное, реалистическое воссоздание того, что было. Здесь правдивость иного рода — правдивое изложение личного мифа: не "так было", а "так помнится и чувствуется". Я приходил к Иосифу на Пестеля, поднимался по обшарпанной, но по ленинградским понятиям более или менее приличной лестнице на второй этаж. Дверь открывалась. Во тьму уходил коридор коммунальной квартиры, более многосемейной, стало быть, хуже, чем была наша на Можайской. Зато адрес у Бродских кут! лучше, чем наш, в одном квартале от зловонного Обводного канала. Я входил в большую комнату, где был и буфет, и стол, и двуспальная родительская кровать, как было у нас. И так же, как у нас, через родителей нужно было проходить в маленькую комнату сына, только у меня была вся комната, а у Иосифа, как он описал, половинка. Иосиф успел побывать у меня еще на Можайской, но я у него начал бывать только после 63-го года, когда уже переехал в свою кооперативную квартиру. Наша с Ниной бетонно-блочная квартиренка на окраине поднимала нас в иную социальную категорию, и я с сочувствием взирал на жилище друга, которому приходилось жить в коммунальной тесноте под постоянным родительским надзором.

(Жилье Иосифа могло восприниматься и по-другому. Генрих Сапгир вспоминает, что бывал у Бродских "в огромной зале с балконом", где пристанище Иосифа было "за колонной и шкафом". Я прочитал это и удивился: по масштабам советского жилья комната родителей была не маленькая, метров тридцать, но не огромный зал с колоннами! А потом подумал: ведь не просто же