Меандр: Мемуарная проза — страница 28 из 92

Приехали в Дубулты. Расположившись, Вадим Сергеевич постучал к Пунчёнку. У того уже был наведен в комнате идеальный флотский порядок. На письменном столе горела лампа. В стакане стояли остро отточенные разноцветные карандаши. На столе лежал лист ватмана, по которому Пунчёнок по-штурмански вычерчивал красные, синие, зеленые, коричневые линии. "Это линии геуоев, пояснил он. — Сегодня я ешил посвятить день составлению пуана, а уж завтуа начать писание. 25x10…" "Поскольку ты сегодня уже поработал, не отметить ли нам прибытие?" — предложил Шефнер. "Что ж, по случаю п'иезда можно по маленькой, — поколебавшись, согласился Пунчёнок, — но уж с завтуашнего дня ни-ни". (Он сильно картавил, что, несмотря на боцманскую внешность, заставляло думать о благоуодном пуоисхождении.) Они выпили, и не по маленькой. Так что назавтра была просто медицинская необходимость опохмелиться. Приведя себя в порядок, Вадим Сергеевич засел за работу. Слегка мучимый совестью за совращение Пунчёнка, писал он свой новый роман-сказку, сочинилось у него за этот срок и несколько стихотворений. Пунчёнок же лишь изредка мелькал в столовой, пьяный и красный, он гудел, и остановить его было невозможно. В день отъезда Шефнер зашел за приятелем. Пунчёнка в комнате не было — он, видимо, принимал на дорожку с собутыльниками. Лампа горела на столе. Под лампой лежала цветная диаграмма и запылившийся лист бумаги поверх нее. На листе четким штурманским почерком было выведено:


Часть Первая.

Глава первая.

Он плюнул.


Пунчёнок на старости лет для прокормления переквалифицировался из мариниста в лениниста. Стал сочинять рассказики для детей о Ленине— заработок верный. К тому же у него был вкус к старым книгам и журналам, архивным розыскам. Ксива, свидетельствующая, что податель сего член Союза писателей и работает над произведением о Ленине, открывала доступ в спецхраны. Как-то он зазвал нас с Феликсом Нафтульевым в гости к себе на Звездную. Писателям мелкого ранга тогда только-только выдали квартиры на этой новой окраинной улице окнами на гигантскую свалку. В пьющих кругах считалось, что Пунчёнок хорошо готовит. Его коронным блюдом были сосиски в томате. Наталья Владимировна разговаривала с Феликсом в комнате, а я стоял на кухне и наблюдал, как Пунчёнок опускает сосиски в побулькивающий кетчуп. Считалось, что я учусь, как готовить сосиски в томате. Понизив голос, и без того заглушаемый томатным бульканьем, он говорил: "Лешенька, я откуыу дивное место п'ятать водку от Наташки. У меня всегда есть четве'тинка в сливном бачке. Наташка никогда не догадается, и постоянная смена пуохуадной воды". И он плескал действительно прохладную водку из мокрой бутылочки в чашки, и мы выпивали, закладывали, так сказать, фундамент перед умеренной официальной выпивкой под сосиски. Так что к концу ужина мы были порядочно навеселе. Был теплый апрельский вечер, из окна по-весеннему попахивало городской помойкой. Пунчёнок, разгорячась, рассказывал о каком-то своем ленинологическом открытии. Что-то довольно бредовое, вроде того, что Ильич так до конца и не избавился от своей адвокатской закваски и иногда даже притормаживал очередные зверства, пока не подыщет юридическую формулировку. При этом в какой-то незаметный момент Пунчёнок перескочил с третьего лица на первое. "А почему, позволительно сп'осить, вся этаульт'а-'еволюционная шатия-б'атия так долго миндальничала в Сама'е?" — орал он, прохаживаясь по комнате и закладывая большие пальцы в проймы воображаемой жилетки. Странное теплое чувство я испытывал. Передо мной был настоящий Ленин, но получивший дополнительный шанс провести хоть вечерок по-человечески. После всей ненатуральной сухотки его существования сегодня он просто-напросто крепко поддал" вкусно поел и мелет забавную чушь перед приятелями.

В 45-м году крейсер "Киров" зимовал на Неве. Не знаю, в какой должности, но Пунчёнок занимал там каюту. Однажды в воскресенье Б.Ф. взял меня погулять. Был сыроватый зябкий денек. Реденькая метель тряслась вдоль желтых стен Адмиралтейства и Сената-Синода. Проходя по трапу на палубу, в утробу кораблю, в каюту с круглым иллюминатором, я начал впадать в эйфорию, и взрослым совершенно не нужно было меня развлекать, я был счастлив и так. Они стали разговаривать и пить имевшийся у Пунчёнка коньяк. Капнули на дно рюмочки и дали мне. У меня голова закружилась еще счастливее от острого запаха алкоголя. На всю жизнь это для меня один из самых волнующих ароматов. Не понимаю людей, которые пьют задержав дыхание, торопясь занюхать: не пьянство, а наркомания. Золотая капля коньяка зафиксировала день в памяти. Не этим ли золотом загорается толстое стекло иллюминатора в моем воспоминании — ведь день-то был бессолнечный.

У Поля Робсона я брал интервью летом 58-го года на журналистской практике в Сочи. Он был неприветливый, почти грубый, жаловался на то, что перележал в первый день на солнце и теперь у него температура. У него были розовые пятна на скулах — обгорел. Дряхлого Фроста слушал в Пушкинском доме. Сопровождавший его Ф. Рив (отец будущего Супермена) раздавал сборнички в бумажной обложке. Я взял один и получил автограф. Лет через двадцать, в Америке, неожиданно обнаружил в книге Ф. Рива "Роберт Фрост в России" себя на одном из снимков. Фрост пробирается по проходу к эстраде, а сбоку я на него глазею. С Элизабет Тейлор дело было так. Бродвейский продюсер Рик Хобард прочитал в "Нью-Йорк Тайме" заметку, что-де в СССР появилась пьеса про Бабий Яр. Он сунулся к Бродскому, Иосиф переадресовал его ко мне, и я взялся с приятелем, Деннисом Уиланом, перевести на английский это слезливое и неискусное произведение. Хобард объяснил, что в случае успеха мы будем получать по пятьдесят тысяч — то ли в неделю, то ли в день, забыл. Авансом же он выдал нам пятьсот долларов на двоих. Пьеса с треском провалилась, что делает честь вкусу нью-йоркской публики. На премьеру я не поехал, что делает честь моему здравому смыслу. Но когда я приезжал в Нью-Йорк еще для первых переговоров с Хобардом, он водил меня в знаменитое артистическое кафе Сарди на Сорок третьей улице. Туда ломятся туристы, чтобы поглазеть на кино- и театральных звезд. Но мы-то проходили без очереди и прямо в отсек, куда публику с улицы не сажают. Вдоль стены там тянется бархатный диван, вдоль дивана стоят столики. Я сел на диван, Хобард на стул напротив. Разговариваем, и вдруг он начинает указывать мне глазами налево. Гляжу, а в аккурат у меня слева под боком усаживается Элизабет Тейлор. Тут же началась процессия — разные театральные люди потянулись к ручке мисс Тейлор. На ланч суперзвезда заказала только большой бокал "блади Мери", то есть водки с томатным соком, с перцем и толстым стебельком сельдерея, чтобы помешивать. Все выпила и стебель схрупала. Я вспомнил, как однажды в Ленинграде ловил машину, опаздывая на "Ленфильм" на дубляж и как на удачу попалась как раз ленфильмовская машина. По дороге шофер рассказал, что работает на советско-американском фильме "Синяя птица": "Элизабет Тейлор, — говорит, — в гостинице нашей сырой воды попила — и пожалуйста, дизентерия; короче, обосралась".

Летом 64-го года Нина с годовалым Митей и беременная Машей жила на даче в Ушково. Я возил продукты и проч. Как-то в воскресенье она говорит: "Тебе надо полдня от нас отдохнуть, поезжай куда-нибудь развлекись". Я выполнил ее указание прямолинейно — поехал в Сестрорецк, купил себе билет в кино на комедию "Дьявол и десять заповедей" с Фернанделем, а так как до начала фильма оставался час, пошел гулять по сестрорецкому парку. Еще мороженое себе купил, стаканчик, для полного удовольствия. Иду по пустынной, как мне казалось, аллее со стаканчиком, как вдруг меня настигает волна бегущих куда-то людей. Видимо, я настолько к этому моменту релаксировался, что тут же и поддался стадному чувству и побежал вместе со всеми и немножко даже впереди толпы со своим стаканчиком. Бегу, не зная зачем, по аллее, ведущей к заливу, и вдруг вижу, что навстречу нам от залива не бежит, но тоже быстро движется колонна людей, возглавляемая милиционером-исполином, этакая материализованная фантазия Михалкова, дослужившаяся до милицейского генерала. Дальше все происходит мгновенно. Колонны, наша бегущая и их идущая, сталкиваются, и я животом своим, в ту пору еще не слишком выпуклым, притиснут к чужому, большому и упругому животу. Правой рукой я вовсе пошевелить не могу, а левой вздымаю стаканчик с мороженым. Мороженое уже липко течет по пальцам и вот-вот начнет капать на меня и притиснутого ко мне пузатого человека. Наши взгляды скрещены на стаканчике, потом я смотрю в его напряженное страхом лицо и вижу, что это Никита Сергеевич Хрущев. Вот-вот липкие сливки начнут капать на его светло-серый пиджачок. Хрущев ниже меня ростом, а из-за него выглядывает еще более мелкий Толстиков (ленинградский партийный начальник) и шипит на меня злобно, но совершенно не подходящими к случаю словами: "Что вы пылите тут! Что вы пылите!" А я не пылю, а капаю. Еще через мгновение охрана протискивается-таки между нами: пиджак премьера спасен, мы оттеснены. Позднее я где-то прочитал, что Хрущев заказывал костюмы у знаменитого итальянского портного.

Моя встреча с Ахматовой. Мне лет одиннадцать-двенадцать. В приемной лечебного отдела литфонда, тогда еще в шереметевском особняке, окнами на Неву, мы с матерью сидим, ожидая очереди, ближе к двери. "Только сразу не смотри, — шепчет мама, — у окна Ахматова". Скашиваю глаза, вижу черный профиль, не очень чистое окно с толстым зеркальным стеклом, грязноватый лед Невы, длинную горизонталь Военно-медицинской академии на другом берегу.

Через год я умирал там, в Академии, от запущенного дифтерита. Не умер (вычеркнуть — самоочевидно). Вышел через два месяца на ватных ногах. Словно в виде осложнения после болезни научился говорить букву "р". Сразу после школы мы отправились с матерью в Крым. После быстрого и мало запомнившегося путешествия с группой — Симферополь, какие-то пыльные археологические ямы, Алушта, Гурзуф — приехали в Ялту.

Ялта прекрасна, как все города, построенные амфитеатром над морским заливом, но в моих воспоминаниях она даже лучше Сан-Франциско или Неаполя. Те тоже хороши, но великоваты. Тринадцатилетнему человеку не исходить все их улицы и переулки, не полюбить их так, как я полюбил в тот год Ялту. Мне особенно нравились узкие улочки там, где кончается эспланада, возле порта. Я написал: "Узкие улочки", — но на самом деле я не помню, были ли улочки или какой-то один квартал детской фантазией преображался в "узкие улочки возле порта". Несло кухонным чадом из столовой. "Припортовые кабачки, — шептал я, — припортовые кабачки…" Нравилось притворяться, что я не знаю, что откроется в конце квартала. Вот я иду по своим делам, погруженный в свои мысли, из дверей таверны пахнет едой и вином, случайно поднимаю взгляд: "Ах, море!"