Вслед за папой мама решила писать для детей. Расцвет ее творчества пришелся на военные годы. В Омске она не только печаталась в газете и в местном литературном альманахе, но и выпустила в областном издательстве книжку детских стихов "Мои товарищи". Сердце сжимается, когда глядишь на эту тетрадочку серой шероховатой бумаги, тусклые старательные картинки подслеповатого художника, эвакуированного из Смоленска, мамины стихи.
Мама в посылку духи положила,
Трубку, табак, туалетное мыло.
Чуть не забыла носки положить,
Схватила иголку и начала шить.
Меня и в шесть лет смутно беспокоило: что это она "начала шить" — носки, что ли? Но я тогда полагал, что в стихах ради рифмы и размера можно жертвовать смыслом. (Я и сейчас отчасти так думаю.) Тем более что я был уверен, что дальше в стихотворении говорится обо мне:
"Мама, — сказал я, — постой, не спеши,
Видишь в руках моих карандаши?
Видишь, какую картину рисую?
В этот пакет я ее упакую".
Я вывел чудовище с длинной рукою,
С черною свастикой над головою,
Измазал нарочно чернилами лист,
И надпись я сделал к рисунку: "фашист".
А рядом, на беленьком листике чистом
Гонится конница вслед за фашистом,
И нету фашиста, лежит недвижим,
Герои-бойцы торжествуют над ним.
Это стихотворение называлось "Посылка на фронт". Была еще "Колыбельная": "Спи, сынок, воробышек пушистый, я тихонько песенку спою, как герои — летчики, танкисты, защищают родину твою. Им летят навстречу пули градом, им навстречу зарево-пожар, но несется впереди отряда твой отец, боец и комиссар". От "воробышка" мне становилось неловко, но зато нравилось, что папа несется впереди отряда.
Когда мы вернулись в Ленинград и война кончилась, мама сделала еще одну книжку, в Детгизе, понарядней, чем омская, с картинками Бори Семенова. Называлась "Наш дом". Идеологически книжка должна была отразить радостное восстановление города после войны. Но маму занесло, и центральным было стихотворение про дворника:
Я хотел бы быть таким,
Как наш дедушка Аким.
Он умеет делать сани,
Что по ветру ходят сами,
Деревянные мечи
И тряпичные мячи.
Помню волнения мамы — редактор придирался к строфе:
Я в дверях сломал замок,
В дом попасть никто не мог.
А войти необходимо.
Побежали звать Акима.
Повертел гвоздем Аким —
Дверь открылась перед ним.
"Как это, — говорил редактор, — советский ребенок ломает замок?" И еще: "Что это у вашего Акима за уголовные навыки — двери отмычкой открывать?" Но суровые времена в начале 46-го года еще не успели наступить, и сомнительную строфу пропустили. Заканчивался этот гимн дворнику так:
Вот стоит он у парадной
В новом фартуке, нарядный,
И седая борода
В два расчесана ряда.
Мы проходим, говорим:
"Здравствуй, дедушка Аким!"
По существу, ни Маршак, похвалой которого она очень гордилась, ни знакомые ей Хармс, Введенский, Олейников, Владимиров на мамины детские стихи не влияли. Подсознательно она ориентировалась на хрестоматии своего детства: "Дедушка, голубчик, сделай мне свисток…" Так же прозу она принялась писать под Чарскую.
Проработав лето 46-го года библиотекарем в пионерском лагере Кировского завода в Сиверской, мама со свойственным ей энтузиазмом принялась писать повесть для детей среднего школьного возраста. Она быстро заполняла своим неряшливым почерком толстую общую тетрадь, читала мне вслух только что написанные главы. Как-то вечерком пионеры сидели в пионерском лагере. Вдруг одной девочке показалось, что в окно кто-то смотрит. Она очень испугалась. Думала, что привидение. "Как, как оно выглядит?" — спрашивали товарищи. "Лу… лупоглазый такой… Лупик!" — отвечала испуганная пионерка. В следующих главах выяснялось, что заглядывал мальчик из соседнего колхоза, который хотел подружиться с городскими ребятами. Это был старинный мотив: бедный мальчик подглядывает в окно, как живут богатые дети. Кажется, потом выяснялось, что во время войны мальчик помогал партизанам и т. п. Называлась повесть "Лупик", что меня сильно смущало, хотя маме я этого не говорил. Дело в том, что в то лето в Сиверской я действительно сошелся с местными мальчишками. Разговоры у них шли, в основном, о том, кто и как из местных ребят подорвался, стараясь раскурочить неразорвавшийся снаряд. "Мать прибежала, стала кишки с куста собирать, обратно ему в живот засовывать…" Также много разговоров было о размножении животных и людей, и в новой для меня лексике корень "луп" был весьма продуктивным. Так что мне очень хотелось посоветовать маме изменить название, но я стеснялся.
На секции детской литературы в Союзе писателей мамину повесть похвалили, надавали советов. Мы ездили к авторитетной Нине Владимировне Гернет. Они с мамой "работали над рукописью", а я сидел тихо, рассматривал книжки, едва ли не "Историю царской тюрьмы", известное сочинение отца Нины Владимировны. Повесть была сдана в Детгиз, но времена уже переменились. Мама пришла, убитая, с редакционного совета. Рассказывала в своей драматизированной манере, что все редакторы и писатели ее хвалили и поддерживали, но рядом с главным редактором сидел какой-то неприятный человечек ("Похожий на Урию Гиппа…") и говорил: "Печатать нельзя, таково мнение обкома комсомола".
Уже вовсю бушевала борьба против безродных космополитов и тлетворного влияния Запада. Евреев отовсюду стали гнать в открытую. Детгиз, детская редакция радио для мамы закрылись, но она еще пыталась удержаться где-то на самой периферии литературы. Не издательства, а просто полиграфические предприятия выпускали иногда миниатюрные даже не книжечки, а гармошечки с картинками и текстом. Мама нашла одну такую фабрику где-то за Обводным, директор которой, по фамилии Герман, давал ей заказы. Сначала она сочинила стишок про неряху Надю, у которой "руки, губы в шоколаде, полконфеты на щеке". Напечатана эта гармошечка была так халтурно, с таким сдвигом красочных слоев, что противные коричневые полконфеты оказались не на щеке, а на грязно-голубом небе. Потом Герман предложил ей крупный заказ. Он придумал настольную игру "Я знаю, кто изобрел". Как положено, там была картонная игровая площадка, фишки, карточки. Карточки тасовались и раздавались играющим наподобие карт. На одной стороне карточки был нарисован предмет, на другую сторону подглядывать было нельзя, нужно было сначала сказать, кто этот предмет изобрел, а потом перевернуть карточку и как бы в награду и утверждение истины (или если ошибся, то в укор) прочесть про изобретателя стишок. Маме и предлагалось подобрать полсотни изобретений и написать про изобретателей стихи.
Она горячо взялась за дело, вооружившись моей "Детской энциклопедией" 1913 года издания. Паровая машина — Джеймс Уатт, самолет — братья Райт, лампочка — Эдисон, радио — Маркони и т. д. Был там даже и Макинтош, изобретатель непромокаемого плаща, макинтоша. Из стихов помню лишь начало одного: "Огюст, Луи Люмьер, два брата, придумали не так давно чудесные такие аппараты, что называем попросту — кино. Мы все спешим в кино по воскресеньям, там чудеса покажет нам экран: героев смелых, жаркие сраженья, тропические страны, океан…" Игра поступила в продажу зимой 48-го года. Удачнее подгадать было нельзя. В это время как раз была пущена волна утверждения русских приоритетов во всех видах науки и техники. Уже вовсю пошли писаться статьи и книги про изобретателя радио Попова, электрической лампочки Яблочкова, строителя первого самолета Можайского, простого русского умельца Ползунова, соорудившего первый в мире паровой двигатель. Эдисон и Маркони изображались как жуликоватые проходимцы, способные и на мокрое дело. По поводу маминой игры в "Комсомольской правде" был напечатан язвительный фельетон. Ее литературная карьера закончилась.
Сын дилетантки
О Коктебеле я услышал от отца в 47-м году. Они с И.Н. ездили туда летом. Подружились со вдовой Волошина и еще с какой-то бывшей балериной, приятельницей Волошина. Обеих женщин в то голодноватое время они подкармливали, и бывшая балерина подарила им на прощание около тридцати акварелей Волошина. В 76-м году картинки были отданы нам с Ниной, вроде как приданое при отъезде в Америку, а еще через три года я из-за нужды их продал. Но в хорошие руки — Барышникову. А Барышников 205 в 2006 году подарил их Пушкинскому музею в Москве.
В 48-м году страна за окном поезда была еще в военных руинах. Засыпая, слышал рассказ женщины, севшей в Харькове и сошедшей на станции Синельниково: ".. а она говорит, что русская. Но немецкий врач ее осмотрел и сказал, что еврейка, потому что, мол, русские девушками не остаются…" Было непонятно, но страшно.
В Симферополе вагон отцепляли и прицепляли к поезду на Феодосию. Как добирались от Феодосии до Коктебеля — не помню. Приехали в темноте. Мария Степановна и Олимпиада Никитична сказали, что вообще-то мы приехали раньше начала срока, сезон начинается через два дня. Накормили толстыми жареными рыбками. Мама вспоминала крымское детство: "О, барабулька!" Очень рано утром я проснулся, выбежал к тихому морю и произнес: "Здравствуй, море!" Хотя я был совершенно один и никто моего высокопарного восклицания не слышал, сразу же стало стыдно.
Я все лето просыпался рано и шел к морю. Однажды на рассвете увидел купание святого. Я уже слышал, что большой бородатый старик, гостящий со взрослым сыном у Марии Степановны, епископ. В ту пору кратковременной реабилитации церкви было принято умиляться по поводу того, что священнослужителям дают советские награды: "Лауреат Сталинской премии!" Это был известный хирург и православный епископ, после смерти причисленный к лику святых, Войно-Ясенецкий. Купался он в холщовом подряснике. Купался так: сын принес с собой на пляж две дощечки и старик, разувшись, стал на одну, чтобы не становиться босыми ногами на камешки, потом переступил на вторую, а первую сын переставил вперед, и так переставлялись дощечки до самой воды, пока епископ не смог окунуться.