Меандр: Мемуарная проза — страница 53 из 92


Улыбка

Убедившись в том, что то, что я думаю о своем физическом несчастье, важнее, чем само несчастье, я, как водится, стал интересоваться разными психотерапиями. Из популярной в то время книжки Владимира Леви я почерпнул много полезных советов. Например, Леви рекомендовал американское keep smiling: улыбаться, когда становится плохо. Дескать, если улыбка — мускульная реакция на положительные ощущения, то цепочка должна сработать и в обратном направлении. Иногда, просыпаясь ночью от стенокардии, я вспоминал про улыбку, и вроде бы легчало. Постепенно это стало у меня очень стойкой привычкой, хотя я не раз замечал, что людей раздражает моя ухмылка в неподходящие минуты.


Иосиф выполняет поручение

Папа с Ириной Николаевной в то время были в Ялте, в Доме творчества, и на отправлявшегося туда же Иосифа была возложена миссия как можно деликатнее сообщить отцу о моем инфаркте. Ирина Николаевна рассказывала потом, как это было.

Иосиф вошел к ним в комнату с видом не скорбным, а как бы уже за пределом скорби, с тем выражением трагической резиньяции, которое иногда появляется у него на лице при чтении стихов, и рыдающим голосом сказал: "Владимир Александрович, Леша в больнице…"

Отъезд


В предотъездный год я впервые читал Чаадаева. В букинистическом магазине ко мне подошла бедно одетая дама и вполголоса предложила купить книгу. Дорого — за сорок рублей. Это был Чаадаев Шаховского. Я купил. (Надо ли напоминать, что Чаадаев в СССР уже десятилетия не издавался?) Около этого же времени в ЖЗЛ вышла книга Лебедева о Чаадаеве. Летом 1975 года в Ужканавесе я читал ее вслух отцу. И вот что мне в связи с отъездными размышлениями запало в память. Чаадаев говорит, что вообще-то путешествовать не стоит, но если уж путешествуешь, то, может быть, найдешь дыру, чтобы проникнуть в самого себя.

Он оказался прав. Дыра свободы, я в нее нырнул и нашел самого себя. Не бог весть какой Маргарит, но какое ни на есть я прояснилось.

В том же году осенью мы с Юрой Михайловым долго ходили мимо опустевших уже комаровских дач и он как всегда говорил, говорил. Его едва ли не больше, чем меня самого, волновал мой отъезд. И вот он сказал: "Куда бы ты по Земле ни передвигался, ты всегда останешься в капсуле себя самого, своих страхов и комплексов". То есть нечто противоположное Чаадаеву. Это звучало угрожающе и убедительно, но к моему частному случаю Чаадаев оказался более применим.

Отъезд требовал изрядной смелости и решительности, и я стал решительнее и смелее, чем был. Это были новые ощущения, приятные до головокружения. Отсюда веселый оттенок всего, что происходило в последние четыре месяца, иначе это могло бы стать тяжелыми мытарствами.

Смешнее всего было с военкоматом. Через несколько дней после того, как мы подали прошение об эмиграции, пришла повестка явиться в военкомат. В былые времена я просто не являлся. Если приходили на дом, то Нина говорила: "Он в командировке, вернется через месяц". Иногда, обнаглев, я и сам это говорил. Таким образом я ухитрился за шестнадцать лет после окончания университета ни разу не попасть на сборы. Но, объявив о намерении покинуть социалистическое отечество, человек становился отщепенцем, на которого обращен гневный взор государства, и играть в прежние игры было бы опасно. Надо было идти. Шел я туда с трепетом, ибо слышал истории о том, как собравшихся эмигрировать нарочно забирали в армию на три года. А после трех лет обязательной службы ты считался причастным к военным секретам, и об эмиграции можно было забыть.

Пришел, ждал в темном коридоре, разглядывая молодцеватых солдат на плакатах и вспоминая свои два месяца службы в студенческие годы — вонь портянок и вкус гороховой каши со ржавой селедкой. Наконец позвали в кабинет военкома. Полковник встал из-за стола и сказал: "Поздравляю с присвоением очередного воинского звания — лейтенанта". До того я числился, как и все мужчины по окончании университета, младшим лейтенантом запаса. Я вспомнил, что надо сказать, и сказал: "Служу Советскому Союзу". Вроде бы я ему еще служил, еще не ушел со службы в "Костре", но уже дослуживал последние дни.

А через два месяца, когда разрешение на отъезд было получено, опять пришлось идти в военкомат — сдавать военный билет, сниматься с воинского учета. К окошечку, где ставили на учет и снимали с учета, стояла довольно длинная очередь разнокалиберных мужиков. Когда я добрался до окошечка и заглянул в него, то увидел там криволицую грымзу неопределенного возраста, но определенно злобного вида. Я протянул ей военный билет и написанное по форме заявление с просьбой о снятии с военного учета "в связи с выездом на постоянное жительство в Государство Израиль". Увидев мою бумажку, тетка тут же принялась пронзительно вопить: "Продажные! Государство на них деньги тратило, учило, а они бегут, как крысы!" В очереди за моей спиной прекратились разговоры — все прониклись напряженным вниманием. А из двери внутреннего помещения за спиной тетки вышел какой-то офицер. Вернее, не совсем вышел. Он был необыкновенно тучен, и мне показалось, что он застрял в дверном проеме. "Полюбуйтесь, — визжала злобная учетчица, — в Израиль собрался! Думает, его там златые горы ждут!" "Да, насмотрелся я на таких в Канаде, — меланхолично сказал толстяк, — никому не нужные, без роду, без племени…" И втиснулся обратно в свои внутренние покои.

Все это время я уговаривал себя: "Терпи, не говори ни слова, рано или поздно она оторется и сделает что надо, куда она денется?" Но она все не могла угомониться. Почему-то основной мотив ее воплей был: "Кому ты там нужен!" И вдруг как бы со стороны я услышал свой собственный голос: "Вы ошибаетесь, хорошо подготовленные, обученные офицеры в Израиле очень нужны". Я, теперь уже сам дрожа от злобы, четко выговаривал эти слова, но в то же время, совсем как Анна Каренина, думал: "Господи, что же я делаю!"

И вдруг повисла пауза. Тетка в окошке словно захлебнулась на крике. И уж совсем к моему изумлению быстро что-то зачиркала, протянула мне открепительную бумажку, изобразила подобие улыбки своим кривым ртом и сказала: "Пжжлста!" Я взял бумажку, повернулся на каблуках и под любопытными взорами очереди пошел к выходу едва ли не строевым шагом.

Только уже на улице я понял, что произошло. Услышав мои слова о необходимости присутствия хорошо обученного советского офицера в Израиле, она решила, что меня туда посылают. Вроде как ее тучного начальника посылали некогда в Канаду.

Перед отъездом меня не только повысили в воинском звании, но и наградили. Как-то вечером мы уже буквально сидели на чемоданах, а в углу верещал телевизор. И вдруг из угла донеслось: "…первой премией Ленинградского обкома комсомола отмечена "Песня ленинградских кораблестроителей"…" За несколько месяцев до того Саша Журбин, который тогда хватался за любую работу, попросил меня сочинить текст для песни на конкурс. Я сочинил, а потом за своими хлопотами и думать о том забыл. И вот как бы вдогонку уезжающему автору из угла неслось:


И по дорожке, лунным светом залитой,

Его проводит в путь кораблик золотой.

Из лунного света

Кораблик над шпилем.

Попутного ветра,

Шесть футов под килем

Желает всем кораблик, кораблик золотой.


(Мелодия была почему-то слегка кабацкая, но, может быть, потому и понравилась комсомольскому жюри.)

Помимо вышеупомянутых отличий, я еще на прощание получил фонарь под глазом. Для оформления виз, выездной из СССР, транзитной австрийской и израильской, полагалось явиться в МИД, австрийское и голландское посольство. Голландское потому, что дипломатических отношений у СССР с Израилем не было и интересы еврейской страны в Москве представляли Нидерланды. И вот в самом конце января 1976 года мы с Ниной должны были съездить в Москву. Вечером перед отъездом у нас был Миша Мейлах. Когда подошло время, мы с Мишей пошли на улицу ловить такси. Стратегически разделились — он остался на той стороне, где машины шли из центра, а я перешел на ту, где шли в центр. Мне повезло первому, с моей стороны показался зеленый огонек. Я замахал рукой, машина остановилась, я стал открывать дверь, и тут меня окружили трое молодых парней. Вроде бы они тоже претендовали на это такси. Но почему-то удовлетворились тем, что один из них дал мне в глаз. Очки полетели в сторону, но не разбились. И таксист не уехал. И нападавшие скрылись в ночи.

Среди прочих обрезаемых связей с родиной полагалось еще и отключить телефон и получить справку о том, что по счетам телефонной станции уплачено и телефон отключен. Но как же без телефона в напряженные предотъездные дни? В исключительно толковой самиздатской "Памятке", распространявшейся среди эмигрантов, была инструкция и по этому поводу: дать взятку чиновнице на телефонной станции — духи, или колготки, или коробку конфет. До этого я никогда в жизни не давал взяток. Но делать было нечего, с портфелем, в котором лежала коробка дефицитного финского шоколада, пришел на телефонную станцию и, пролепетав: "Это вам", протянул шоколад соответствующей тетке. Она мгновенным манием руки смахнула подношение в ящик стола и ту же выдала мне справку. Отныне телефон считался у нас отключенным, но на самом деле исправно работал. 11 февраля мы улетели, оставив ключи от квартиры Наташе Шарымовой, чтобы она сдала их в правление нашего жилкооператива. Но, как нам потом рассказали, у нее их попросил находчивый Миша Мейлах. Еще несколько дней он наезжал в наше опустевшее жилье и вел оттуда долгие дорогостоящие разговоры со своими знакомыми в Европе, Америке, Австралии и Новой Зеландии.

Как-то в журнале "Аврора" я прочитал в воспоминаниях литератора Ивана Сабило о Довлатове: "Собрался уезжать Лосев (Лифшиц) из "Костра". Перед отъездом купил красивый, весьма громоздкий финский мебельный гарнитур — повезет в Америку, там это значительно дороже". Это Сабило действительно подсобило мне перетаскивать новокупленную мебель. Я его почти не знал, я позвал Довлатова и поэта Охапкина, а это уж Довлатов привел заодно и Сабило. Пишет Сабило чушь. В 1972 году у меня и в мыслях отъезда не было. А перед отъездом мебель мы продали. С собой, кроме носильных вещей, у