Недели через три мне разрешили бросить учение в еврейском центре, я стал на два-три дня в неделю уезжать в Энн-Арбор приучаться к работе в "Ардисе". Ночевал там иногда у Иосифа, а чаще прямо у Профферов — комнат у них было не сосчитать. Нина с детьми иногда ездили тоже, но чаще оставались одни. В самый июльский зной Митя и Маша заболели ветрянкой, лежали, гноящиеся, в раскаленной квартирке, Нине приходилось оставлять их одних, чтобы сбегать, пересчитав гроши, в аптеку и за едой.
В августе мы отказались от детройтского иждивения и переселились в Энн-Арбор, чтобы жить самостоятельно. ХИАС прислал нам счет в несколько немыслимых тысяч долларов за перевоз нас в Америку. Я знаю, что многие иммигранты хиасовские счета просто игнорировали. Для иных и минимальная выплата по тридцать долларов в месяц была в тягость, а иные из соображения, что в суд за это никого еще не таскали, но я до сих пор наивно горжусь, что в ту пору жестокой нужды мы стали возвращать долг и выплатили до копеечки.
Нашим постоянным источником дохода стал "Ардис". Мы научились набору на "композере". Это была электрическая пишущая машинка, сделавшая первый шаг к компьютеру. Перечитав напечатанную страницу, можно было поверх ошибок напечатать исправления, вложить чистую страничку, и "композер" уже сам перепечатывал начисто. Правда, как водится, в повторной корректуре обнаруживались еще ошибки, их исправляли уже вручную: на стеклянном столе с подсветкой мы бритвочкой вырезали неправильные слова, а иногда и буковки и аккуратно вклеивали на их место правильные. К концу дня голова трещала и в глазах шли круги от напряжения, но старались мы поработать подольше, поскольку платили нам сдельно — по три доллара за страницу. Через год я узнал, что стандартная такса в небольших издательствах — двенадцать долларов страница, а совсем отчаянные наемные наборщики соглашаются и на десять. Как мы ни вкалывали, ардисовских денег на житье не хватало. Выручали случайные заработки. Нине удалось на пару недель устроиться в университет — в начале сентября нанимали временных клерков регистрировать студентов. В октябре Кристина Райдел устроила меня заниматься русским языком со студентами-второкурсниками в ее колледже на западе Мичигана. Я ездил на автобусе поперек штата, проводил там три дня в неделю, делал с тремя парнями упражнения из учебника. Это была моя первая преподавательская работа в жизни. Возвращался, наверстывал наборную норму в "Ардисе". Раза два меня приглашали выступить в университете. Платили за выступление семьдесят пять долларов. Из "Континента" присылали гонорары — сто, двести долларов. Все эти наши скудные заработки вкупе держали нас ниже официального уровня бедности, но как-то мы уже в первые полгода американской жизни ухитрились жить на свои и даже сняли сносную квартиру в средней руки квартирном комплексе на Ланкашайр — две спальни, общая комната, под окном пруд с утками. И как раз в эти месяцы вернулось то, что началось было в Ленинграде года два назад, стали сочиняться стихи.
< Обрыв текста>
Невозвращенец
Позвонили из больницы. Один русский в Вермонте попал в автомобильную аварию, вроде бы его кое-как удалось склеить, привести в себя, но не совсем. Он ничего не соображает, и не согласимся ли мы прийти и попробовать поговорить с ним по-русски.
Лысоватый, но довольно молодой человек, физиономия в желтовато- синих пятнах, нога подвешена, капельница, мутный взор. У кровати сидели две женщины, молодая и немолодая. Молодая время от времени негромко умоляла: "Владимир… Ну, ты будешь говорить?" Ее довольно-таки накрашенная мать неодобрительно помалкивала.
Владимир этот, не Петров, но с такой же типовой фамилией, инженер из Ленинграда. Подженился на канадской француженке. Приехал в Монреаль. "Устроился". Все у него было в порядке. А тут и ленинградский дружок в Вермонте вынырнул, таким же манером приехал в Америку. Друг этот, высокой квалификации программист, "устроился" еще лучше: сто тысяч в год, большой дом на холме. В лесах безлюдного Вермонта прячутся такие компьютерные фирмочки, специализирующиеся на высокооплачиваемых трудных проектах. Созвонились, и Владимир приехал к приятелю на выходной. Как это происходит? Сначала обязательное хвастовство домом, бассейном, джакузи, сауной и бильярдом в подвале, тут же бар. "Хочешь дринк?" Показывают друг другу, что уже привыкли пить глоточками скотч со льдом. Тем временем американская жена накрыла к ужину. Свечи, невкусная индейка, хорошее французское вино. Коньяк. Воспоминания. Водка. Все больше мата и ругают — хозяин американцев, а гость канадцев, особенно французских. Еще коньяк. Еще водка. Что попало. Робкое вмешательство американской жены. "А иди ты…" Выходят в гараж. Попытки твердо стоять на ногах и обсуждать технические качества новенького "Олдсмобиля-88". Роковое решение смотаться за пивом. Слишком быстрое приближение сосен на повороте. Раздирающий мозг скрежет Вермонтский приятель мертвым и окровавленным лицом лежит на вдавленном в грудь руле.
Невропатолог объясняет мне ситуацию: опасности, физической уже нет, внутренние органы не повреждены, кости срастутся. Судя по всему мозг не пострадал, отек проходит, больной способен и говорить, и соображать. Единственное последствие шока — нарушен контакт с реальностью. Больному надо просто-напросто вспомнить, что сейчас сентябрь, что он в американской больнице, что рядом его жена и теща. До аварии он сносно объяснялся на английском и чуть-чуть по-французски. Но это сравнительно недавние приобретения, а недавняя память при таких травмах страдает в первую очередь. Поэтому он не реагирует на то, что мы ему говорим. Надо вытащить его в реальность при помощи родного языка.
"Володя, ты знаешь, где ты находишься?" — спрашиваю я. И сразу же успех: "Конечно", — отвечает он и вроде бы усмехается. Я быстро шепчу невропатологу перевод. У жены на глазах слезы надежды. Теща по-прежнему неодобрительно невозмутима. "Где ты находишься?" Он смотрит на меня прямо и продолжает неприветливо усмехаться. "Это клиника.." — начинаю я, но он, уже с откровенной злобой, негромко говорит: "А ты сядь и не мешай вести собрание". И так на все мои замечания по поводу календаря, географии и данного медицинского учреждениями отвечает небольшими бессвязными монологами. Бессвязными, но не бессмысленными. Послушав достаточно долго, начинаешь улавливать сценарий длинного совещания с производственными страстями. То он не без сарказма докладывает о печатных схемах, с которыми что теперь делать — солить? То шепчет в невидимое, но явно дружеское ухо: "Ну Городецкий и гнида, ну гнида…"
Невропатолог говорит, что хватит. "Как скоро он очнется?" Трудно сказать, иногда на это требуется пара недель, иногда — месяц. Трудно сказать. Теща встает и решительно уводит дочь за руку в холл, к кофеварке.
Под вечер разговаривать пошла Нина. Вместо ответа на ее приветствия человек под капельницей твердо спросил: "Ты грудь вымыла?" На вопрос о его нынешнем местонахождении нехорошо улыбнулся и зашептал: "Пойдем в другую комнату".
Так продолжалось еще два дня, а на третий Владимира признали транспортабельным и на специальной машине увезли в Монреаль.
Года через четыре мы праздновали день рождения Парамонова в Миддлберри, в Вермонте. Кроме нас и Алешковских там был двоюродный брат именинника, тоже эмигрант, инженер из Канады. После выпивки мы вдруг решили ехать купаться на заброшенный мраморный карьер, и, садясь за руль, я упомянул разбившихся по пьянке в этих же краях ленинградцев. Оказалось, что парамоновский кузен отлично знает "Володьку".
Жена преданно выхаживала его два года, а затем получила развод и гражданский, и католический. Физически он совсем оправился, но вернулся только наполовину. То есть он не беспомощен — поесть, попить, сходить в уборную, постель постелить он может. Живет почти самостоятельно. Жена продолжает навещать его через день, забирает белье в стирку, приносит продукты. После ее ухода он часами сидит у себя на втором этаже на подоконнике, глядя на тихую монреальскую улицу. Иногда, завидев проходящую женщину, высовывается и кричит: "Маня, ты куда, за молоком пошла?"
Упорядоченный мир
Нет худшего ругательства, чем "посредственность", но если увидеть в этом слове не узкое применение (оценка личных способностей), а его изначальное топологическое значение, то Пушкин — гений посредственности. Гений баланса, драматического напряжения между "с одной стороны / с другой стороны". В этом его соприродность. Я об этом догадался как-то над "Вакхической песнью", но оказалось, что ломился в давно открытые ворота. Эткинд составил целую книжку разборов, доказывающих
симметричность всех пушкинских композиций. Джим Райе рассказал мне о непонятной скрытой цитате из Вашингтона Ирвинга в "Пиковой даме": "lа triste symetrie". Дьяконов открыл абсолютную симметричность "Евгения Онегина". И т. д. и т. п. Этим он и берет ребенка как автор первых наших в раннем детстве книжек: вброшенному в хаос новому сознанию он сразу предлагает простую симметрическую структуру упорядоченного мира. Не успел ты на свет родиться, а тебя кидают в бушующий океан. Но Пушкин тут же устанавливает Верх и Низ. Они разные, но и сходные, параллельные:
В синем небе звезды блещут,
В синем море волны хлещут.
А ребенок ровно посередине — не там и не там, не в небе и не в море, а в своей родимой бочке: не страшно, а уютно.
Так Пушкин лечит "травму рождения". Уютом же снимает он и страх смерти. Вот как все организовано в мире:
Там, за речкой тихоструйной
Есть высокая гора,
В ней глубокая нора.
В той норе, во тьме печальной
Гроб качается хрустальный
На цепях среди столбов.
Не видать ничьих следов
Вкруг того пустого места.
В том гробу твоя невеста.
Ветер — буйный, зато речка — тихоструйная. Нора — глубокая, но гора — высокая. Тьма — печальная, но гроб — хрустальный. Невеста в гробу, но смерть не окончательна, ее можно победить "усильем воскресенья", как будет сказано по