Меч и Крест — страница 35 из 90

агнула в коридор, боясь даже представить, что сейчас скажет ей мать.

— Это ты? — донесся встревоженный голос из кухни.

И Маша стремительно бросилась туда, уже чувствуя, как она закапывается лицом в самую дорогую в мире старую ковбойку, обнимает отца обеими руками, и все страхи исчезают, как дурной сон.

— Папа! Ты дома?! А мама… — Она осеклась и застыла на пороге.

Папина правая рука была в гипсе, левая щека вздулась нафаршированными тампонами пластырями. А рядом, на столе, стоял наполовину полный стакан и наполовину пустая бутылка водки.

— А-а-а, Мурзик… — с облегчением выговорил папа, пьяно растягивая изможденные слова. — Ты же знаешь нашу маму… Вечно на пустом месте гвалт поднимает. Я ей только из прокуратуры позвонил, чтобы не беспокоилась. А она…

— А что ты делал в прокуратуре?! Что с тобой, папа?! — несдержанно ужаснулась папина дочь.

Насколько она знала своего отца, он никогда не пил просто так — для этого папе всегда нужен был какой-никакой праздник. Но на праздник все это походило крайне мало.

— Ты сломал руку?

— Руку, — горько повторил он, — лучше бы я сломал обе руки и шею! Лучше бы я там погиб! — Отец жадно и резко вылил содержимое стакана в запрокинутое горло, как будто пытался заткнуть рот самому себе, и обреченно опустил лицо в левый рукав.

— Папа, ты что?.. — Маша побоялась сказать «плачешь».

Ведь плачущих пап не бывает, — такого просто не может быть!

— Дядю Колю убили, — проплакал отец в рукав. — Нашего дядю Колю.

— Дядю Колю? — не смогла поверить Маша. — Кто?

— Я. Это все я…

— Нет!

— Да. Он пошел со мной. Как чувствовал, не хотел. И меня отговаривал… А я, дурак, не послушал! Как же я жить теперь буду, а, Мурзик? Меня-то откапали, а его… Кольку… утром нашли. На воротах Лавры… Уже мертвого…

Маша ощутила, как ее руки и ноги закоченели, стали деревянными, негнущимися. Кровь загустела от ужаса, превратившись в подрагивающее желе.

«А я будто жена того профессора, которая настояла, чтобы муж ее в киевскую Лавру отнес».

— А церковь вся в крови… Снова в крови… И это Колина кровь!

— Кирилловская?!

«Пещеры под Кирилловской церковью? Все правильно! Прахов руководил ее реконструкцией. Но это ж…»

«Это же там, где сатанисты девушку убили!»

— А мама где? — затравленно огляделась Маша.

Отец заторможенно опустил рукав, и она увидела, как его сжатое страданием лицо безуспешно пытается засмеяться:

— Я ее в аптеку послал… Кукакам покупать!

— Ясно. — Маша непроизвольно бросила взгляд на прозрачную бутылку.

— Сил не было, — тоскливо пожаловался он. — Не мог больше… Вот и послал ее… за Кукакамом. Пусть ищет!

— Он что, такой редкий? — старательно спросила Маша, подсознательно цепляясь за эту нейтральную тему.

— Хуже чем редкий — его вообще нет! — горько оскалился Владимир Сергеич. — Я его сам придумал. А ты ж нашу мать знаешь. Она пока со всеми аптеками не перегрызется, никому не поверит…

— Так тебя не обвиняют в убийстве?

— Да никто меня не обвиняет! — зло закричал отец.

И Маша поняла: если б его обвиняли, ему было бы легче.

— Меня из-под земли выкопали. Я у них — жертва! — заорал он. — А на Фрунзе опять потоп. И следователь знает, кто это… И ты знаешь! Одногруппник твой! Как его там… Урод красивый! Но у них, видите ли, «не достаточно причин для ареста», — с ненавистью повторил он чью-то чужую юридическую фразу. — Только мне что, от этого легче?! Я-то знаю, что это я его… Я Колю… Все равно что этими руками…

Машу начал бить безжалостный озноб, как человека на последней стадии нервного перенапряжения.

Ей было неприятно до тошноты, оттого что отец обвиняет ее Мира в таком бесчеловечном, невозможном, нечеловеческом преступлении. И в то же время немыслимо жалко папу — бесконечно и беспомощно. И вдруг, совсем некстати, вспомнилось, как он, терпеливо подбадривая ее, пытался научить дочь езде на велосипеде и как расстроился, осознав, что тот начал внушать Маше прочный и панический страх и она бледнеет, едва заслышав: «Давай попробуем еще раз, а, доча?» И подумалось: если бы не это все, папа наверняка б обрадовался, узнав, что его старания не пропали зря. Она ездила на велосипеде, она летела на двухсотметровой высоте, она…

— Нет, это не одно и то же! — непреклонно сказала Маша, удивившись, с какой твердостью прозвучали ее слова.

Она увидела это по лицу отца, почувствовала, как он пытается опереться на твердость ее голоса.

— Это то же самое, как если бы ты пригласил дядю Колю к нам в гости, а по дороге его сбила машина. Разве стал бы ты тогда обвинять себя в его смерти?

— Но…

— Нет, — уверенно ответила за него она. — Но ты бы сделал все, чтобы подонок, убивший его, получил по заслугам!

— Что я теперь могу… — слезливо простонал Владимир, поднимая загипсованную руку.

— Но у тебя есть я, — сказала Владимировна, чувствуя, что главное ей удалось: сдвинуть его с мертвой точки. — Я сегодня же расспрошу наших в институте. Я вычислю его, обещаю тебе! Я знаю, кто может знать… — Маша и сама поразилась, как легко далась ей эта ложь и как легко она взвалила на плечи эту тяжесть.

Ковалева-дочь решительно подошла к сушке и, взяв оттуда чистый стакан, плеснула себе на дно бледной водки.

— Давай помянем дядю Колю, папа, — проговорила она. — А потом ты расскажешь мне все с самого начала.

— Не чокаясь, — с пьяной серьезностью сказал отец, наливая себе новую порцию.

— За покойных тоже чокаются, — сказала Маша, — но не стеклом, а руками. Теплом рук.

Она аккуратно коснулась папиных пальцев, обнимающих стакан.

Выпила. Требовательно кивнула.

И он заговорил с ней, путано, картаво, горячо, — как с другом, а не как с Мурзиком. А она внимательно слушала, мысленно конспектируя каждое ужасное слово:

«Черноглазый… Рита… Ритуал… Кровь… Красная… Куртка… Дядя Коля… Сначала она, потом он… Взрыв… И наводнение три дня. Почему — три, а жертв — две? Или три?!»

— Я им сказал, — (отец имел в виду следователей), — это они, те самые, — (он имел в виду сатанистов). — Но они, — (снова следователи), — и сами так думают. Они сказали, он, — (дядя Коля), — был убит еще до того, как его к Лавре привезли. И потерял много крови, как и она, — (Рита). — Вся церковь была залита кровью…

И тут Маша позорно вздрогнула, потому что на «много крови» услышала знакомое «Будь ты проклят!» — зная, что стоящая за дверью мать имеет в виду ключ, потерявшийся в недрах ее обширной хозяйственной сумки.

— Сволочи! Слышь, Володя, сволочи такие! — разнеслось по квартире. — Такого мне наговорить! Я им: у меня муж — калека! А они: впервые слышим. А я им: небось, только своим продаете, только по блату, а что другие люди умирают — вам начхать! Немедленно дайте мне книгу жалоб! А они: мы милицию вызовем. А я им… О, кто домой заявился? Ты видишь, видишь, что ты с отцом сделала?!

Мама замерла в проеме кухонной двери, глядя на Машу так, словно та была Павликом Морозовым и Иудой Искариотом в одном лице.

— Видишь, до чего отца довела? — закричала она с кликушечьим подвыванием. — Это ж он тебя, тебя там искал, пока ты черт знает где ночью вешталась! И не стыдно? Не стыдно ему теперь в глаза смотреть? Проститутка!

Маша подавленно уставилась на папу: о том, что его фатальная экспедиция в Кирилловские пещеры имела отношение к ней, не было сказано ни слова.

— Не слушай ее, — хмуро сказал Владимир Сергеич. — Я и не знал, что тебя ночью не было. Ушел еще днем.

— Конечно! — немедленно вцепилась в него мать. — Что тебе, что твоя дочь дома не ночует! Что из нее уже бесов выводить пора! А ее отец, как пацан малолетний, с другом по катакомбам лазает! И поделом тебе! Сам виноват, что друг твой теперь в земле лежит… Чего ты туда поперся, чего?!

Отец медленно побелел.

Нападая, мать всегда била в самое больное место, столь же безошибочно, сколь и безжалостно.

— Ага! — заметила она обличающую бутылку, временно прикрытую от нее Машиной спиной. — Уже набрался! В семь утра. Оба? — зорко зацепила мать второй стакан. — Так ты уже и пьешь? Совсем уже проститутка конченая! Где ты была? Где была, я тебя спрашиваю?!

— У Даши…

— Опять с этой воровкой синюшной! С этой, с которой, и сказать-то стыдно… Хоть бы еще с той, приличной, а то… Господи, кого я вырастила?! Кого? Лесбиянка! За что, за что мне такое наказание?!

— Кто лесбиянка? — так и не смогла уразуметь Маша.

— Марш в свою комнату, — громогласно гаркнула мама. — И чтобы до следующего экзамена оттудова ни ногой! Сама тебя на ключ запру! На горшок ходить будешь! А я схожу в этот «Центрѣ», разыщу там эту Кылыну, и она мне все деньги до копейки обратно вернет. И все, что тебе поробыла, бесплатно исправит. А ты, алкоголик, иди и проспись… Мало тебе, что друга своего угробил, — пусть Коле земля будет пухом, — так еще и дочь свою спаиваешь!

— Замолчи, дура! — страшно взревел отец и стиснул челюсти.

— В комнату, немедленно! — завыла мать на Машу.

— Я не могу, — еле слышно возразила та. — Я должна… — Она с надеждой взглянула на папу, но увидела, что он вновь смотрит на нее, как на Мурзика, которому не следует присутствовать при уродливой взрослой ссоре.

— Или ты сейчас же идешь в свою комнату, или чтоб ноги твоей больше не было в доме! И матери у тебя больше нет! Если выйдешь оттуда, я тебе не мать! — оглушил Машу материнский крик. — Иди, кому сказала! Ну!

Маша понуро пошла вон под конвоем родительницы. Та разъяренно выдрала ключ, вставленный с внутренней стороны, и захлопнула дверь, исчерпывающе клацнув замком. Оттого его и врезали в двери Машиной спальни, что «не выйдешь из своей комнаты» было излюбленным маминым наказанием.

Ковалева опустошенно поставила на пол свой рюкзак. За окном покачивались еще голые и незащищенные кругляши каштанов.

Комната казалась чужой. Отчужденно знакомой и аскетичной. Лампочка под стандартным плафоном на белом проводе. Толстый трехстворчатый желтый шкаф. Письменный стол, накрытый стеклом, под которым были разложены Машины детские фотографии и картинки, вырезанные ею из разных журналов, — невыносимо убогие в сравнении со сказочной башней на Яр Валу, мраморным камином, старинными книжными полками, тонконогим бюро из черного дерева, резным буфетом, наполненным серебром.