не из Венеции, — мягко сказала иконописцу дама. — Я сама объясню все Адриану Викторовичу. Обещаю.
И, по-видимому, этот поворот решил дело. Художник утомленно кивнул. А Маша разочарованно оторвалась от щели и закрыла мгновенно набрякшие грустью глаза.
— Ах, какой вы славный! — расцвел голос дамы. — Я знала, что смогу вас убедить. Вы поймете, я желаю вам только добра и искренне верю в вас. Так, значит, мы ждем вас нынче? Ужин как обычно в восемь, но вы приходите раньше… — Она заторопилась и снова попыталась взять светский тон: — А это ваша новая картина? Вы позволите взглянуть?
— Нет, прошу вас… — раздался вскрик.
Потом еще один — женский. И звук хлесткой пощечины. Маша вздрогнула от неожиданности и вновь припала ухом к щели.
— Как вы посмели?! — в голосе дамы заплескалась истерика. — Когда вы написали это?! Что за безумная идея? Где вы ее взяли?!
— Я сам не знаю, — глухо сказал он.
— Откуда? Откуда? — окончательно впала в истероидное состояние дама. — Я приказываю вам немедленно уничтожить эту мерзость! Если вы только осмелитесь показать это… Ах!
Маша услышала заполошный стук ее бросившихся к двери каблучков. Его «Простите, Эмилия, умоляю, Эмилия Львовна, я сам не знаю, что делаю. Я сейчас как в горячке!» Возню в коридоре и звук запирающихся дверей.
Она начала поспешно одеваться обратно, заинтригованная последним, непонятным и странным пассажем и, каким-то чудом застегнув крючки на шелковой спине, деликатно высунулась в мастерскую.
Художник стоял у мольберта, с резкой, горячечной ненавистью завешивая картину знакомой ей тканью с жирными следами от масляной краски.
— Простите, — подала голос Маша.
Он стремительно обернулся и взглянул на нее так, словно ожидал увидеть в углу самого черта!
— Ах, это вы, — произнес он с неясным облегчением. И вдруг снова сморщился, как от зубной боли, и обреченно посмотрел на нее. — Сеанса не будет! Я больше не нуждаюсь в услугах натурщицы. Но я заплачу, как обещал. Вы ведь пришли, потратили время… Прошу вас, Надежда Владимировна, никому не рассказывать об этой сцене. В особенности Владимиру Федоровичу.
Но неизвестному ей Владимиру самозванная Надежда Владимировна ничего говорить и не собиралась. И наблюдая, как нервная рука Врубеля механически ползает по карманам в поисках денег, молча смотрела на грязную тряпицу, прикрывающую интригующее полотно, тщетно тужась найти пристойный повод ее сорвать.
Повода не было, хоть застрелись.
Художник уже протягивал ей смятую купюру, вслед за которой автоматически следовало ее выдворение из часа, «который ей должно знать». Хотя самое главное из должного наверняка до сих пор оставалось скрытым от нее под грубой и замасленной тряпкой.
— Мне не нужны эти деньги, — блекло сказала Маша, чтобы протянуть время. — Можно мне посмотреть? — кивнула она в сторону мольберта.
— Зачем вам это? — нервозно спросил художник.
— Просто интересно, отчего так испугалась Эм… Эмта дама! — вовремя нашла лазейку Маша. — Там, наверное, что-то ужас какое страшное! — попыталась объяснить она свой порыв обычным простонародным любопытством.
— Это пустое… Вам незачем! — резко сказал Михаил Саныч и поспешно положил руку на стол, придавив пальцами лежащий там перевернутый снимок.
Маша уставилась на его коричневатую изнанку, с медалями и гербами «WLADIMIR WYSOCKI, KIEW» из хрещатицкого фотоателье тезки великого барда, с киевскими корнями. И внезапно ей стало жалко Саныча — такого беззащитного перед ней. Тайну, которую он так пугливо пытался сохранить, она могла узнать, выйдя из его квартиры и пройдя всего один квартал, где, за углом, на Большой Житомирской расположилась киевская Библиотека искусств.
«Кстати, хорошая идея, — отметила она мимоходом. — Стоит посмотреть на эту Эмилию — „не Катю“ и понять, какое отношение имеет она к Кате и Катя к ней».
— Будьте любезны, — Врубель нелюбезно указал ей на дверь.
Маша подобралась. Оставалось только два пути — идти восвояси. Или излюбленным Дашиным способом — прямо напролом!
— Зря вы отказываете мне, — протянула она, насупившись. — Вы же не хотите, чтобы я рассказала все…
Маша замялась, раздумывая, кого назвать: конкретного Прахова или абстрактного Владимира Федоровича?
Но художник решил этот вопрос за нее.
— Киевицкому! — сделался он зелен лицом. — О господи, я пропал! Чего вы хотите? Денег? У меня сейчас есть! Я отдам вам все, — всполошился Врубель. — Все, что угодно, только…
— Я попросила только показать мне картину. И все! — пристыженно объяснила Маша.
Ей снова стало его жалко — так жалко, что она невольно закусила губу: «Бедный, бедный!» Он затравленно и непонимающе взглянул на нее и в каком-то иступленном отчаянии сорвал занавесь с полотна, и тут же выяснилось, что шантаж не стоил свеч — даже с искусствоведческой точки зрения. Ибо с холста на нее взглянуло грубое, написанное одною серою масляного краскою, отталкивающее, большеротое и толстоносое лицо, в котором без труда угадывался еще не оформившийся, неумелый, но уже родившийся из тьмы образ знаменитого врубелевского «Демона».
Но то, что первого, уничтоженного впоследствии, «Демона» Врубель написал здесь, в Киеве, Маша знала и без того.
— Похож, — зашибленно сказала она.
— Похож?! — припадочно затрясся художник. — Разве так уж похож? О-о! Нет!
— О чем вы?
Маша хотела сказать лишь, что он вполне похож на того, висевшего в Третьяковке, — в синих штанах, с мясистым носом, смуглым и гранитным ртом и слезой на щеке. Только этот был злой и острый, с черными, как волчьи ягоды, глазами без дна…
Но Мишин крик неожиданно обнажил иное затаенное чувство: этот первый «Демон» действительно был похож на кого-то из знакомых, недавних, возможно, даже близких.
Она нахмурилась, пытаясь вспомнить. Но он затеребил ее.
— Объяснитесь немедленно! Кто вы такая? Почему спрашиваете все это? Вас прислал Киевицкий? Чего он добивается? Зачем мучает меня? — застонал Врубель. — Между нами с Эмилией ничего не было. Никогда. Вы сами слышали. Из нашего разговора вполне ясно…
Его лихорадило от страха, лоб стал страдальческим и мокрым. Художник закатил глаза, с силой дернул ворот бархатного камзола и, часто, прерывисто дыша, стал бездумно расстегивать рубаху. И Маша увидела, что его белесая грудь исчерчена сознательными и длинными, глубокими ножевыми порезами.
— Михал Саныч! — застонала несчастная шантажистка ему в тон. — Я без злого умысла! Я не знаю никакого Киевицкого! Меня прислал Владимир Федорович. Я хотела сказать, что он похож… Он похож на «Демона» Лермонтова! — нашлась она, но сразу поняла, что находка эта была не из лучших.
— Как вы поняли, что это Демон? — одержимо прошептал Врубель, кажется, испуганный больше прежнего.
Маша сцепила губы, пытаясь понять, что она может и может ли вообще ответить на этот вопрос. И не придумала ничего.
— Я читала недавно поэму господина Лермонтова. И мне показалось… Простите! Просто интересно было узнать, чего так испугалась эта дама, — повторила она, извиняясь. — Я пойду, пожалуй… И не беспокойтесь, Христа ради, я никому ничего не скажу! — утешительно добавила она, понимая, что из-за ее тщедушной угрозы он, возможно, будет мучиться еще много месяцев и дней, боясь, что поставил под угрозу честь замужней женщины. — Я это так сказала, от обиды… Не гневайтесь на меня.
— Так вы… Вы не знакомы с Киевицким? — вошел в разум он.
Маша отрицательно замотала головой и попятилась к двери — в свой XXI век, зачем-то накидывая на волосы шаль из нитяных кружев, совершенно ненужную за пределами XIX.
— Постойте, — остановил он ее. — Умоляю, Надежда Владимировна! Я хочу понять! Вы своеобразный человек. На секунду мне померещилось, что именно в вас мое спасение. Я так явственно, так четко это осознал… И вот сейчас вы снова так странно на меня посмотрели, именно тем самым взглядом, словно вы знаете обо мне все и сострадаете моим мукам, которых я и сам еще, может быть, не знаю. Такой взгляд и должен был быть у Спасительницы. Давно ли вы овдовели? — спросил он с неожиданно жгучим интересом.
— Давно, — неопределенно махнула она рукой, виновато опуская «тот самый взгляд» в пол. — Мне пора домой. Простите.
— А кто ваши родители? Где вы живете? — Маша почувствовала, что он загоняет ее в угол.
— Я сирота. Из мещан. Но я порядочная женщина! — выпалила она разом все известные ей штампы.
— Зря вы отказались от денег, — потеплел он.
— Я не могу принять плату, не заработанную честным трудом, — с пафосом вспомнила Маша штамп № 4.
— Быть может, вы хотите…
«…есть», — угадала она непрозвучавшее слово по тому, как он заметно сконфузился, очевидно, испугавшись унизить ее этим вопросом, и взволнованно выправился:
— Быть может, вы позволите мне пригласить вас? Без всяких двусмысленностей. Поговорить о Лермонтове… Вы были когда-нибудь у Семадени, на Крещатике?
— Нет, — честно призналась она. — И думаю, что никогда не буду.
Мысленно Маша уже стояла на улице — уже бежала по Владимирской домой, на Яр Вал, хмуря брови и выискивая в кладовке памяти то самое похожее лицо, чувствуя, что именно в нем, так испугавшем профессоршу Прахову, и таится главный знак этого, уже оставленного позади часа.
— Я приглашаю вас! — решительно объявил Михаил Саныч. — Окажите мне честь. Нет, будьте великодушны — мне просто необходимо выговориться сейчас перед кем-то. А вам я поверил сразу. Сейчас. Вдруг! Как своей сестре. У меня есть сводная сестра Нюта. Я расскажу вам о ней. Едемте, Надежда Владимировна?! — В его вопросе послышалось странное лихачество, словно он решался на отчаянный поступок… Но это не имело значения.
Она ничего не могла ему объяснить, и лучшим выходом было просто согласиться и, выйдя с ним из дома на Трехсвятительской, 10, выйти из дома на Десятинной, 14, и его жизни, исчезнув в другом времени и пространстве. Они спустились по лестнице, и ее спутник подал ей руку все с тем же заметно решительным видом. И вставляя свою неухоженную, лишенную перчаток ладонь в бархатный изгиб его локтя Маша вдруг поняла, что решение относиться к нищей мещанке в дрянном и потертом платьишке как к великосветской барышне — и впрямь в своем роде подвиг, и неожиданно поймала себя на том, что ей жалко прощаться с ним.