Сидят не дышат, глядят в самый рот. Ну что ты с ними будешь делать! Опять не верят… Григорий Иванович закряхтел, снял фуражку и повесил ее на рукоятку шашки. Морщась, расстегнул пуговицы на воротнике.
— Не понимаю я вас, мужики. Вроде с головами, а рассуждаете, как малые дети. Налогу, если его собирать по правилам, — во, по уши хватит.
— Чего же раньше-то?
— А вот и считай, чего раньше, — стал загибать пальцы. — На Дону война? На Кубани война? На Украине — сами знаете… Да и Сибирь… Си-бирь! Соображайте.
Откинулись, вздохнули.
— Похоже, так. Сходится… А правду, нет говорят, будто в Сибири народ по колено в зерне ходит?
— А реки молоком текут? — весело подхватил Григорий Иванович. — Всяко живут, и хорошо, и плохо. Как везде. Я эту Сибирь насквозь прошел, насмотрелся.
— Не из Японии, случаем? — встрепенулся Сидор Матвеич.
— Почти оттуда, дедушка. С Амура.
— Пешком?
— А всяко. Иногда и ползком.
Сильно потянуло едким табачным дымом. Григорий Иванович завертел головой: откуда ото? Сверху, из окна, свешивался Емельян — лежал животом на подоконнике и слушал.
— С налогом-то… — напомнил он, спрятав руку с цигаркой.
Появился Юцевич, деликатно стал так, чтобы комбриг увидел его и понял — есть дело, но Григорий Иванович показал ему: мол, обожди. Пробежал через двор Черныш, ведя за повод Орлика. Лоснящийся жеребец потянулся было к хозяину, Черныш дернул его и увел.
— А что налог? — с некоторым наигрышем удивился Григорий Иванович. — С налогом, по-моему, ясней ясного.
— Ладно, не томи, — ворчливо подпихнул его Сидор Матвеич. — Знаешь — расскажи. Ты приехал и уехал, а нам — жить.
Двумя пальцами Григорий Иванович взял себя за переносицу, зажмурился. Если он правильно запомнил, то декретом ВЦИК общая сумма налога устанавливалась примерно в 240 миллионов пудов. Это для начала, поспешил добавить, в дальнейшем она будет снижаться и снижаться. («Вот армию здорово сократим. Сколько мужиков сразу за дело примется!») Очень важно в декрете вот что: каждому крестьянину еще до весеннего сева будет известно, сколько хлеба он должен сдать осенью. Значит, каждый заранее сможет рассчитать: столько-то он соберет, столько-то сдаст в налог, а столько-то останется ему, делай с этим хлебом что захочешь. И вот еще: кто победней, с тех и налог поменьше, а есть и такие, с кого на первых порах вообще не возьмут ни зернышка, пускай сначала как следует встанут на ноги.
— Классовый принцип. С богатого — побольше, с бедного — совсем почти ничего. Там несколько налоговых разрядов установлено.
Милованов насторожился:
— А кто по разрядам будет разносить?
— Как — кто? Сами. Кого вам еще надо?
— Опять, значит!.. — Милованов едва сдержался, чтобы не выругаться. — То на то и поменяли. Посадят кого- нибудь, он и начнет…
— А вы на что? — спросил комбриг.
— Много нас тут спрашивают…
— Ты не мели, не мели! — прикрикнул на него сверху Емельян. — Язык, гляжу, большой стал.
Милованов затих и отступил, но комбриг видел, что слушатели отчего-то жмутся, кое-кто разочарованно полез в затылок. Оказывается, смущает всех самая что ни на есть пустяковина: каким образом будет начисляться налог?
— Да вы что? — удивился Григорий Иванович. — Ну давайте вместе считать, раз такое дело… Вот, скажем, двор, где всего по полдесятины на едока. Есть ведь такие? Есть. Скажите мне: сколько он зерна на десятине соберет? Ну?
Ежатся, молчат. Наконец кто-то:
— Загодя как считать? Земелька у нас средненькая, жизнь серенькая… Урожай сам-пят, сам-шест, а если сам- сем, считай — бог послал.
Бестолковость (а может быть, и притворство) вывела комбрига из себя. Кажется, все разжевал как мог, так нет! К тому же Юцевич снова показался, постоял и озабоченно ушел.
Ладно, по-другому будем считать. Меньше двадцати пяти пудов на десятине ведь не берете? (Нарочно взял самый нижний предел.) Или берете?
— Да что ты с ними! — не утерпел у себя в окошке Емельян. — За такой урожай руки надо отрубить!
— Пускай. Смотрите, я кладу двадцать пять. Значит, и налогу такой человек заплатит всего десять фунтов. И все! Но ведь есть у вас и такие, у кого но четыре десятины на едока. (Сам не зная почему, но глянул на Милованова и сразу понял: не ошибся, этот земли успел нахапать.) Ну вот, давай посчитаем ему. Как, может он собрать по-о… ну, скажем, по семьдесят пудов?.. Вот ему и поднесут налог — одиннадцать пудов.
Договаривая, надел фуражку и поднялся, стал застегивать ворот. Мужики сгрудились вокруг.
— А когда все будет… вся благодать-то эта? — поинтересовался Сидор Матвеич.
— Да хоть сейчас. Сегодня. А разобьем Антонова — и вообще живи не хочу. Никто мешать не будет.
У себя в боковушке Емельян слышал, что комбрига провожали гурьбой, не хотели отпускать.
— …А куда смотрите? — раздавался голос Котовского. — Весна проходит, такие дни стоят, а вы завалинку шоркаете. Земля ждет!
— Боязно. Сунься за деревню — подстрелят.
— Защиту дадим. Для того и приехали.
Напоследок, когда комбриг уже взбегал на крылечко, Милкин сказал таким тоном, будто сообщал приятную новость:
— А ведь клянут вас по деревням, Григорь Иваныч, ох клянут! Сам слыхал.
Похоже было, что комбриг с легким сердцем отмахнулся.
— А кого вы не клянете? Вы отца с матерью так пушите, что хоть иконы выноси.
И скрылся в доме.
Глава шестая
— Заметил, Григорь Иваныч? Этот, вылупленный-то? — Емельян двумя пальцами ото лба изобразил пучеглазие. — У него сын в лесах.
— Ранен?
— Кто, Шурка? Черта ему сделается! Змеиная семейка. Рассказать тебе — не поверишь.
Оказывается, толкуя с мужиками о налоге, комбриг догадался правильно: Милованов, пользуясь тем, что прежний комбед перераспределял землю «по силе возможности», нахватал себе сверх меры, хотя семья у него известно какая: сам, да жена, да сын-баламут. Ясно, надеялся на чужие руки, на чужой горб, — самому столько не осилить.
Смеркалось. Юцевич вышел распорядиться, чтобы принесли лампу. Григорий Иванович, пользуясь роздыхом, покачивался на стуле. К вечеру накапливалась усталость, хотелось лечь, вытянуться, закрыть глаза.
В сумерках, наедине, голос Емельяна звучал негромко, задушевно. Солдат жаловался, что урожай в последнее время действительно редкий, редкий год удастся. Выручались тем, что держали коров. Куда девали молоко? А известно: на молоканку. Тот же Путятин по договору со всей деревней собирал молоко для маслозавода.
— Сколько платил?
— Платил?.. — припоминая, Емельян завел глаза под лоб. — Да, помню, копеек по сорок за пуд.
— Сколько, сколько? Да вы с ума сошли! Так он вас на самом деле заставит солому жевать. Это ж грабеж! Сколько же он наживал?
— На мужике кто не наживал? Только ленивый.
— Сами вы ленивые! — возмутился Григорий Иванович, узнав, что снятое молоко (его крестьянам отдавали обратно) спаивали скотине или же выливали прямо на землю. — В Молдавии из него сыр делают. Сыр! Ел, нет?
— Слыхать — слыхал… — почесался Емельян.
— Иди отсюда! — огорчился Котовский. — Глаза бы на вас не глядели! Посадите себе на шею и тащите, тащите…
Изобразил, как сгибается под непосильной пошей замордованный мужик (уже привык к солдату; с чужим человеком он разговаривал бы совсем не так).
— Я гляжу, Григорь Иваныч, — осклабился Емельян, — по крестьянству у тебя голова соображает. Приходилось, видать?
— Ты лучше вот что, — посоветовал Григорий Иванович, — народ на поле посылай. Сейчас они ничего не сделают — зимой ноги протянут.
Растворив ногою дверь, появился Юцевич. В одной руке он нес зажженную лампу без стекла, ладонью другой прикрывал спереди трепетное пламя. Чудовищная тень солдата вскочила во всю степу, переломилась на потолок.
Комбрига и начальника штаба ждали дела. Емельян собрался уходить.
— Я что хотел узнать, Григорь Иваныч. Раньше молоко Путятину сдавали, и он какие-никакие, а деньги платил. Теперь как будем?
— Вам что — свет клином на Путятине сошелся? Самим надо браться.
— Торговать? Да какой же из меня… На пальцах считаю — много ли наторгую.
Придвинув лампу, комбриг как будто сразу забыл о солдате.
— Учись, учись, — проговорил он, увидев, что тот все еще стоит. — Не научишься — опять в колодец сядешь. Только на этот раз, может, и не вылезешь совсем. Понял, нет? Тогда кругом — арш!
О колодце у комбрига сорвалось так, походя, но Емельян сразу сделался мрачнее тучи. Каждый раз, вспоминая свое унизительное отсиживание в ледяной воде, свое бессилие, он ощущал, как горячо, нетерпеливо начинает колотиться сердце: болела душа за товарищей, зарубленных бандитами в путятинском — вот в этом самом! — дворе. Надо же, как дети малые попались! Подумаешь сейчас — и локти бы себе с досады откусил…
Домой, в Шевыревку, Емельян вернулся декабрьским мглистым днем, под праздник Николы, когда от первых морозов становятся на зиму обмелевшие, усталые реки. Покуда добирался, наслушался многого: и об Антонове, и о «союзе трудового крестьянства» («союз тамбовских кулаков», — едко шутили вагонные попутчики), однако в серьезность затеи с восстанием не верилось. Колчака, поляков, Врангеля одолели, а уж какого-то Антонова…
Дома Емельян застал захудалость во всем и недостачу. Война — она кому как: одного погладит, а другого ушибет. Заметней, чем прежде, стала разница между двумя извечными концами деревни, верхним и нижним, будто одни за эти годы росли и укреплялись, а другие ветшали и худели.
Сильно распух Путятин, подумывал перебираться в Каменку, большое торговое село, где для человека с деньгами и соображением открывался нездешний простор в делах. Тянулся за ним и Милованов, во многом бравший с него пример. Когда Деникин подходил под самую Москву, Милованов скупил по деревням хлебушко и ссыпал про запас, готовясь повезти его в оголодавшую столицу. Размахнулся мужик не по-здешнему, на зависть многим, да вышла маленькая неувязка: Москву Деникину взять не удалось (а то выскочил бы Милованов сразу в большие тысячники). Но своей надежды Милованов не терял — теперь постоянно интересовался свободной торговлей…