Меч и плуг. Повесть о Григории Котовском — страница 28 из 67

Григорий Иванович подошел к ним и предложил: пусть общество вынесет Хабалову смертный приговор, а он возьмется привести его в исполнение. Он все обдумал и готов.

— Да? — оживился Мулявин. — Это очень интересно. А вы готовы? Сами? Поздравляю вас. Мы это обсудим.

К Котовскому он сразу же почувствовал расположение.

Всю затею поломал товарищ Павел.

— Ах, Гриша, ничего-то ты, я вижу, не понял… Нс дури и займись-ка лучше делом. Ведь столько настоящего можно сделать!

С минуту оба молчали. Григорий Иванович грузно опустился рядом с ним на пары. У больного поднимался жар, лицо у него удивительно помолодело. Эх, ему бы сейчас горячего солнца, красного вина, хорошей еды вдоволь, а не сырые потемки холодного карцера…

— Гриша, — позвал товарищ Павел и, приподняв голову, посмотрел по сторонам, — я вижу, ты бежать налаживаешь… Молчи, слушай. Мне трудно говорить… Убежишь — доберись до таежной полосы. И дам тебе адрес в Иркутске, там помогут… Записывать ничего не надо, привыкай запоминать.

Он облизнул воспаленные губы, обессиленно закрыл глаза.

— Ладно, потом поговорим еще…

К вечеру в централ прибыл из России свежий этап, и камера сразу опустела: все бросились во двор выискивать знакомых. У Котовского появилась надежда, что, может быть, за хлопотами с этапом о наказанном забудут и не отправят в карцер.

Со двора стали возвращаться бегавшие встречать, озябшие, но веселые. Знакомых мало, однако новости из России утешительные. Прибыло несколько разжалованных офицеров, приговоренных военно-полевыми судами за отказ стрелять в бунтующих рабочих. Разваливалась последняя опора царизма — армия.

Через полчаса, разместив прибывших, за товарищем Павлом пришли надзиратели. Идти сам он не мог, его понесли.

Глядя, как надзиратели грубо схватили больного за ноги и под мышки, заключенные загудели. Юноша с бородкой (из соседней камеры) предложил в знак протеста не вставать на поверку. Мулявин гневным жестом приказал ему замолчать и сказал, что протестовать — так протестовать: нужно шуметь, петь, бить стекла.

— А я считаю, — заявил Молотобоец, — что в нашем положении всего лучше голодовка.

Его горячо поддержали. Молотобоец потребовал тишины.

— Шуметь, бить стекла, как предлагает коллега Мулявин, — неразумно. Хабалов объявит это бунтом и устроит кровопролитие. Объявим голодовку… Но предупреждаю: кто не готов ее выдержать, пусть уйдет сразу.

Молчание тянулось нестерпимо. Наконец старик Мулявин покачал головой:

— Нет, я не разделяю вашей сумасбродности.

— Скатертью дорога! — сказал Молотобоец. — Болтать только умеете.

— Я протестую…

Но старика оттерли.

— Возьмите меня, — попросил Котовский. — Вместо него.

Молотобоец отказал резко, категорически.

Вечером, когда о голодовке было объявлено, он объяснил Котовскому причину своего отказа. В таком деле важно не давать врагу никаких уступок, ни в чем. А если Котовский вдруг не выдержит? В своих товарищах Молотобоец уверен, они скованы партийной дисциплиной. А что делать с ним? Малейшее отступление потянет целую цепочку, — как правило, все кончается дезертирством, предательством. На войне как на войне…

Через три дня в камеру вошел Хабалов. Сурово, исподлобья оглядел всех.

— Этого, — указал на Молотобойца, — в карцер.

— Н-на к-каком основании? — вежливо осведомился заика.

— Кончайте голодовку, и я отменю свое распоряжение.

— Товарищи! — крикнул Молотобоец. — Не отступать ни на шаг!

— Уведите его! — распорядился Хабалов.

Кроме того, он приказал запереть камеры, прекратить хождение «в гости».

Заработал тюремный «телеграф». К голодовке присоединялись камера за камерой. Через два дня голодали все политические.

От истощения, а вдобавок и от простуды у заики открылось кровохарканье. Он признался Котовскому, что ему отбили легкие на допросах. Григорий Иванович, ухаживая за ним, сбился с ног: чтобы достать для больного кусок льда, соленой воды, кипятку, чистую тряпку, в централе с его дикими порядками приходилось затрачивать неимоверные усилия.

На десятый день заика попросил Котовского собрать возле себя товарищей, которые еще на ногах. Он заявил, что выдерживать дольше не в состоянии, и попросил разрешения покончить с собой. Просьба потрясла всех. Кто- то вскочил, потом сел. Наконец заговорили: имеет ли заика моральное право уклоняться от борьбы? Все же кто мог решить такой вопрос за него… В угнетенном состоянии товарищи разошлись по местам.

Григорий Иванович, ошеломленный, боялся подходить к заике. А тот словно забыл обо всем на свете: ничего не просил, никого не звал, лежал молча с закрытыми глазами, лишь пальцы его мелко-мелко перебирали край серого арестантского халата, которым он был укрыт.

Добровольная смерть заики не укладывалась в сознании Котовского. Поглядывая на него со стороны, он верил, что пройдет какое-то время и маленький заикающийся человек поднимется, окрепнет, в глазах его появится то выражение, которое так любил Котовский, — дерзкое, упрямое, мальчишеское — и он вновь будет работать, садиться в тюрьмы, убегать, скандалить с тюремным начальством — одним словом, жить той жизнью, которую он себе избрал.

И был еще какой-то ужас любопытства: а когда же он думает совершить это над собой? И как?

Всю новь Григорий Иванович но сомкнул глаз. Утром, едва забрезжило, он стал вглядываться в очертания лежащего навзничь маленького арестанта, и сердце его дрогнуло: по одному тому, как было прикрыто лицо заики полой халата, он понял, что это все же произошло. Кусочком стеклышка заика перерезал вены на левой руке и затих, последним своим движением скрыв лицо под полой арестантского халата.

Этим же днем от голода и истощения умерло еще четверо заключенных. Слух о голодовке вышел за стены централа. Губернские власти переполошились. В тюрьму примчался помощник прокурора.

К вечеру Молотобоец был освобожден из карцера. Он принес печальную весть: товарищ Павел скончался в сыром подвале.

Старик Мулявин плакал навзрыд, утирая слезы руками, а руки о штаны. Он мотал седой головой и горько причитал, что ничего не понимает в этом страшном веке, за чертой которого остался. Раньше они считали, что если один стреляет в тысячу, то он сильнее их, теперь же хотят, чтобы против тысячи была обязательно тысяча. Так все переменилось! Надвигается что-то чудовищное, он ничего не в состоянии понять. Ему хочется одного: умереть и ничего не видеть…


Перед тем как отправиться с составленным этапом из Александровска в Казаковскую тюрьму, Котовский узнал, что старик подал прошение. Собственно, к этому шло уже давно.

Глава десятая

«Колесуха» — так на языке арестантов называлась Среднеамурская железная дорога. Дорогу прокладывали через вековые таежные дебри. Люди работали по колено в болотной жиже. Тучами налетала мелкая мошкара — гнус. Охрана, спасаясь от гнуса, палила огромные дымные костры.

Для Котовского закапчивалась первая половина каторжного срока. Шестой год с него не снимали ручных и ножных кандалов. Железо изменило его прежнюю походку — легкую, порывистую, — теперь он ходил вразвалку, приволакивая ноги.

В стылое январское утро — было крещенье — за Котовским явился старший надзиратель Балябин — из амурских казаков.

— В контору, — мотнул он головой.

Через пустынный двор побрели к приземистому флигелю. С верхних этажей, где помещались политические, высовывались любопытные.

В тесных комнатках конторы топились печи. Когда Балябин доложил о прибытии, несколько инженеров с раскрасневшимися лицами отошли к окнам, стали лихорадочно закуривать.

Люди свежие, сразу определил Котовский, раньше никто из них на строительстве не показывался.

Начальник тюрьмы, мучаясь от изжоги и похмелья (вчера вечером он засиделся в гостях, а сегодня — служба проклятая! — его подняли на ноги чуть свет), показал Котовскому, чтобы подошел ближе. Один из инженеров, самый молодой, разглядывал закованного каторжника с таким вниманием, будто собирался его покупать.

Как потом выяснилось, привели Котовского вот зачем. В семи километрах от Казаковской тюрьмы находилась старая заброшенная шахта, лет десять в нее уже никто не спускался. Пользуясь тем, что поблизости пройдет железная дорога, дирекция приисков решила проверить, можно ли возродить шахту. Для этого была послана группа инженеров. Приехавшие добрались до шахты, заглянули в сгнивший шурф, но спускаться вниз никто не захотел. Пришла мысль обратиться к администрации Казаковской тюрьмы — уговорить кого-либо из отпетых каторжников рискнуть. В награду пообещали кое-какие поблажки.

Большинство инженеров, люди пожилые, семейные, в один голос утверждали, что возродить шахту — дело безнадежное. Составить акт — и концы в воду. Им возражал молодой инженер. Он-то и настоял обратиться к начальнику тюрьмы.

— В кандалах не полезу, — заявил Котовский.

— Кандалы снимут, — поспешил заверить молодой и взглянул на начальника тюрьмы. Тот кивнул набрякшим лицом:

— Снимем.

Первый пробный спуск наметили на следующий день.


Казалось бы, невелика тяжесть — восемь фунтов, но, когда с рук и ног упали опостылевшие кандалы, Григорий Иванович ощутил удивительную легкость. Ничто больше не связывало, не гремело, движения стали бесшумны, ловки. Одно неприятно: нестерпимо чесались натертые лодыжки и запястья.

В Александровском централе, перед тем как расстаться с Молотобойцем, Григорий Иванович сказал, что товарищ Павел обещал некий адресок в Иркутске.

— А, знаю, — кивнул тот. — Запомнишь?

Несколько лет иркутский адрес манил Котовского (станция Хилок, «Казенный дом», барак железнодорожных рабочих). Кажется, он дождался счастливого момента: с него сняли кандалы. Другого такого случая может и не подвернуться.

Шахтный ствол — ясно и неспециалисту — сгнил, обветшал. Снизу, из черного провала, пахнуло сыростью. Инженер, опасливо отстраняясь от края бездны, вытягивал шею, чтобы заглянуть. Бледный, он отошел к своим коллегам, они о чем-то заговорили.