Меч и плуг. Повесть о Григории Котовском — страница 40 из 67

В ходе горячего наступления между частями 45-й дивизии и правым флангом 14-й армии стал постепенно намечаться разрыв. Противник был бы круглым дураком, если бы не воспользовался счастливой возможностью зайти в тыл. Впрочем, угрозу окружения Котовский чувствовал все время. «На меня все время наседают слева, — сообщал он Юцевичу. — Отбиваюсь и продолжаю двигаться». Самому Юцевичу со штабом опасность грозила в Любаре.

Дураком себя противник не показал. Когда бригада овладела Изяславлем, обнаружилось, что с тыла она отрезана. Штаб, обозы, госпиталь — все сгрудилось в маленьком городишке. С окраин целыми днями, от зари до зари, доносились звуки боя — там эскадроны пытались выправить угрожающее положение. Комбриг, надеясь проломить дорогу из кольца массированным огнем, торопил Юцевича с формированием артиллерии. Для добывания упряжных лошадей он приказывал не жалеть соли и сахара (в обмен у населения).

В непрерывных боях бригада несла потери. 24 июня тяжело ранило Иллариона Нягу. Занятый по горло, комбриг не нашел времени проститься со старым другом и соратником (больше он Нягу не видел; похоронили Иллариона в той же Тараще, рядом с Макаренко). 6 июля в бою под Антонинами получил рапу Криворучко, но превозмог себя и остался в строю. Кольцо окружения продолжало сжиматься. Кажется, наступил момент, когда любое усилие врага может оказаться для бригады роковым.

В этот день над расположением бригады появился аэроплан. Бойцы открыли стрельбу из винтовок. Летчик сбросил несколько гранат, затем снизился чуть не до крыш и выкинул какой-то пакет. Там оказалась записка Котовскому. Комбригу предлагалось перейти на сторону поляков, в противном случае его убьют специально подосланные люди.

— Пускай они свою бабушку пугают! — рявкнул комбриг, когда Юцевич посоветовал ему на всякий случай взять охрану. — Я среди своих. Вон моя охрана! — и махнул на раскрытое окно.

В помещении штаба собирались сумрачные командиры. Котовский крупными шагами ходил из угла в угол, на его осунувшемся лице вспухали желваки. Юцевич за столом делал вид, что готовит бумаги. На стуле в углу, слегка раскачиваясь и закрыв глаза, сидел Криворучко с перебинтованной головой. Одни воробьи за окном, не делая никаких скидок на войну, возились по своим мелким делишкам.

О том, в какой переплет попала бригада, много говорить не приходилось. Борисов едва не вспыхнул и не наговорил комбригу дерзостей, когда тот, отдавая распоряжения насчет завтрашнего боя на прорыв, вдруг представил необстрелянному комиссару вполне благовидную возможность уклониться от участия в атаке. Бой предвиделся жестокий: кто кого? Потом Борисов пожалел: зря не вспылил! В самом деле, что за оскорбительное предложение? У него уже налаживались отношения с бойцами, но он чувствовал в своем положении комиссара один изъян — он еще ни разу не ходил с ними в атаку, не был рядом с ними в лаве. Он знал, сама атака обычно занимает мало времени, но это время так насыщено, что секунды там не мелькают, а начинаются и кончаются, умещая в себе много, очень много. Недаром после сшибания с лавой противника бойцы отходят, точно после беспамятства. Но если раньше участвовать в атаках ему просто не представлялось случая, то теперь, когда вся бригада готовилась к прорыву, его место было в первых рядах. Иначе бойцы посчитают, что он балаболка, а не комиссар. (Высокие слова о Родине и долге Борисов не часто употреблял. Вся жизнь бойцов проходила под знаменем, оно осеняло все их мысли и усилия, следовательно, у кого, у кого, а у них-то чувство Родины и долга в самой крови!)

Короткая июльская ночь походила на затишье перед грозой. Каждый в одиночку кормил коня, в темноте что- то шептал ему, наглаживал по шее. Кони поворачивали длинные умные головы и, хрумкая, смотрели на проходившего комиссара. Борисов замечал вповалку лежавших на земле бойцов, кое-где тлели угли прогоревшего костра.

— Лошадь погладишь, потом неделю руки пахнут! — расслышал он чей-то голос. — А у тебя? Керосин один. Тьфу!

Это спорили на свою извечную тему ординарец комбрига Черныш и «Ваше благородие», шофер трофейного «роллс-ройса». Вокруг них сидело несколько человек, слушали, коротали время.

Комиссар, не мешая, остановился поодаль.

Великий знаток лошадиной психологии, Черныш доказывал, что лошади ничем не отличаются от людей. Он знал в бригаде лошадей вежливых и застенчивых, хитрых и жуликоватых, грубых и настоящих матерщинников. Хамоватый жеребец ходит под седлом у Девятого, — ну, да у того другого и быть не может! Спокойная лошадь у Самохина, задумчив и нетороплив жеребец Бельчик, на котором ездит штаб-трубач Колька. Под стать хозяину лошадь Семена Зацепы. В бою, в рубке, Семен, как известно всем, от ярости плачет — прямо градом слезы из глаз! Лошадь Зацепы в бою преображается тоже — дьявол, а не конь. Вообще в бою что люди, что лошади — не узнать. Жеребец Криворучко, белоснежный красавец Кобчик, в обычное время любит подремать, положив голову на спину своей подруги, лошади ординарца, а в бою, наподобие Зацепы, визжит от злости. Черныш уверял, что когда наступает самая заверть рубки («дорвались!»), то люди сразу замолкают и слышится одно лишь ржание: отборнейшая лошадиная брань…

О близком бое напоминало все: тишина, неслышные приготовления, разговоры. Наедине с собой Борисов не таился и о сабельной схватке думал с ужасом. Дьявольский зрак скачущих коней, распластанные звезды на головах бойцов, вихрь бурок, сверкание клинков и звериный op сотен глоток! Но при этом его беспокоило только одно: выдержит ли он? Надо было выдержать, потому что трудно воспитывать мужество в людях, не показывая мужества самому. Если он выдержит и уцелеет, комбриг в следующий раз никогда не предложит ему второстепенного задания, больше того, он, Борисов, сам тогда может запросто сказать ему: «Гриша, я возьму на себя правый фланг».

Возвращаясь из обхода в штаб, он наткнулся на Мамаева. Балагур, охальник, Мамай той ночью удивил Борисова: держался за щеку и ходил, ходил, словно ходьбой надеялся унять какую-то нестерпимую боль.

— Что? Зубы? — посочувствовал Борисов.

Мамаев разглядел комиссара и смутился.

— Да нет. Так просто.

Он зачем-то пошел рядом. Шел, ни слова не говорил. Борисов догадался, что напряженное ожидание боя коснулось даже тех, кто войну смотрел как приключение, и ему стало легче.

Неожиданно Мамай взял его за локоть и придвинулся.

— Знаешь, что это такое — скакать в лаве?

В темноте он пытался заглянуть комиссару в глаза.

— Нет, — доверчиво признался Борисов, — Но думаю, страшно.

— Точно, угадал. Хуже, чем с обрыва глянуть. Себя не помнишь! Петр Александрыч, — жарко прошептал он в самое ухо, — ты завтра держись ко мне поближе. Ладно? На всякий случай.

И тут же повернулся, побежал, искренне стыдясь этого движения своей, казалось бы, вконец очерствевшей души.

Назавтра Котовский сам, при развернутом штандарте повел в атаку оба полка. Удар был страшен. Бригада изрубила восемьсот человек, в том числе двадцать офицеров. Повернув на Дунаев, эскадроны захватили переправы на реке Икве и вышли из окружения.

Этот бой запомнился Борисову еще и потому, что в нем он впервые ударил человека шашкой.

Порыв бойцов разметал встречную лаву, и вдруг Борисову увиделся казак, проскочивший невредимым через беспощадную гребенку эскадронов. Казак крутил клинком и походил на сумасшедшего: с распяленным ртом, с остекленевшими глазами. Что-то оборвалось в груди Борисова, когда он понял, что обезумевший казак видит его как цель и жертву. Ни остановить его было, ни уговорить — только убить, иначе он тебя убьет. И все, что было дальше, Борисов проделал механически, словно во сие. Неведомым путем он разгадал, что казак рубанет его с косым замахом, и успел подставить под удар клинок, а едва сталь лязгнула о сталь, он приподнялся в стременах, с упором ногу, и с необычной быстротой махнул в ответ, чуть-чуть назад (помнится, еще больно дернуло в спиле от поворота). Ему казалось, что удар вышел неважным, и он мгновенно развернул коня, но нет, казак висел ногою в стремени, с задравшейся рубахой, с голым пузом…

Откуда-то выскочил Мамаев. Конь под ним метался, становился на дыбы.

Увидев зарубленного казака, Мамай гикнул, пал коню на гриву и ускакал.

Потом Борисов разглядел убитого как следует и испугался страшной рапы казачьей голове и несколько дней испытывал как бы озноб, но с того случая стал лучше понимать и чувствовать бойцов, живущих под постоянной угрозой таких же ран в любом бою. Недаром фронтовики, живущие со смертью глаза в глаза, испытывают презрение к тем, кто находится в безопасности.

Котовский, видимо, знал о поведении комиссара в бою. Заметив, что Борисов ходит тусклый, точно больной, он как бы невзначай сказал:

— Это всегда так, Петр Александрия, хоть кого спроси. Я когда первого человека решил, он мне — не поверишь! — по ночам снился. Привязался и стоит перед глазами!

А Мамаев, когда они увиделись после прорыва, подмигнул комиссару, как сообщнику, и захохотал:

— Петр Александрыч, ты много не думай, не надо, а то вошь накинется!

Но своему дружку Мартынову он отозвался о Борисове так:

— Ничего, подходящий комиссар. Годится!

Постепенно Борисов обвык и приспособился, скакал, кричал, что голосили и другие, проворно изворачивался и рубил в ответ и не оглядывался посмотреть, как выглядит зарубленный. Он стал, как все, одной участи с любым бойцом.

«Мамай, Мамай… — успокаиваясь, комиссар не переставал думать об осужденном бойце. — Конечно, войне человек живет, пока жив. Иной боец может и поживиться чем-нибудь от щедрот хозяйских, но только полюбовно. А кража, шум, скандал — на военном языке это называется мародерство. Если сотнями и сотнями людей не управляет сознание долга и дисциплины, это сброд, а не войско…»

Глава тринадцатая

Семей Зацепа убрал коня и стал собираться в штаб: обтер пучком травы забрызганные сапоги, застегнулся, плотно обтянул под ремнем гимнастерку. Перед осколком хозяйского зеркальца аккуратно, ровно надел фуражку. Комбриг не терпел расхлябанности, особенно не выносил малейшего намека на куделистый казачий чуб.