Меч и плуг. Повесть о Григории Котовском — страница 52 из 67

Мрачными плотными рядами прошли два эскадрона в полном вооружении и, разомкнувшись повзводно, перестроились вокруг могилы. С боевого штандарта бригады, развернутого над гробами, как бы струилась кровь погибших— таким скорбным и величественным одновременно выглядело заслуженное кумачовое полотнище.

Сошли с коней Котовский, Борисов, Криворучко, Гажалов. Эскадронный Девятый остался верхом, оглядывая спешенный взвод Симонова с карабинами в руках.

Влезая на бугор, комиссар Борисов оступился, и в могилу по отвесным стенкам с шорохом посыпалась земля. Он проследил, как она утекала из-под ног, дождался, пока она не успокоится, и вскинул голову.

— Товарищи!.. Сегодня мы прощаемся с нашими боевыми друзьями, с нашими незабвенными кавалеристами… («Не то, не то все лезет на язык, совсем не те слова!..») Они пришли сюда из-под самого Тирасполя, пришли, чтобы наладить счастливую жизнь тамбовскому мужику, тамбовскому трудящемуся крестьянину… Теперь они будут лежать здесь вечно, а мы с вами, живые, откроем здесь памятник, чтобы люди всегда знали и помнили, кто лежит. И за что.

Выступлением своим Борисов остался недоволен. Готовясь, он обдумал все, что следовало сказать, и речь рисовалась ему страстной, задевающей каждого за душу, — такие впечатляющие вроде бы подбирались слова! Оказалось же, что подходящих слов он так и не нашел и несколько минут перед глазами замерших в строю бойцов промучился, пытаясь выразить то, что разрывало ему сердце.

После комиссара на бугор влез Криворучко.

— Нету для бойца чужой земли! — говорил он с таким напором, будто с кем-то спорил. — Нету!.. Вся она везде своя, наша. Пускай в Тамбове, пускай в Тирасполе… И теперь, когда Семен погиб и лежит здесь мертвый, когда пацан Колька, которому было лет двенадцать или тринадцать и ни секунды больше, когда Бориска, последний сын, не может больше согревать своего старого отца… клянемся, что никогда их не забудем… клянемся, что отдадим свои жизни не дешевле, чем они, и спровадим на тот свет не один десяток сволочей. Уж в этом мы клянемся!

Чтобы прикрыть свое лицо, Криворучко подержался за козырек фуражки.

— Когда-нибудь, — заговорил он снова, и голос его зазвучал ровнее, — когда-нибудь будет время и вот эти самые свои шашки мы отдадим на завод, чтобы нам из них наделали — чего вы думаете? — хороших настоящих плугов. Да, плугов, потому что так говорил еще наш дорогой учитель товарищ Карл Маркс!

Криворучко не был полностью уверен, что Карл Маркс говорил именно так, и в надежде на одобрительный кивок оглянулся на комбрига.

Кажется, ни сам Котовский, ни даже комиссар не обратили внимания, что там говорит о Карле Марксе бывший вахмистр. Скорбные глаза комбрига не отрывались от прекрасного, изрубцованного врагом лица Зацепы, от серебряной трубы на крышке маленького гроба. Колькиной матери он обещал сделать из парнишки настоящего человека и, несмотря на малолетство, ввел его в железное братство людей, у которых настоящая жизнь тоже только-только начинала идти в рост. В смысле будущего он был наравне со всеми. Как все вокруг, он жил долгой журавлиной тягой к счастью на отвоеванной земле, узнал немигающее бесстрашие в атаке, научил себя не щуриться в любой беде, и, если бы не малолетство, геройскую смерть его можно было бы объяснить словами умницы Юцевича, как-то сказавшего, что люди гибнут по дороге к счастью, подобно кувшинам, разбивающимся на извечном пути к роднику. Да, если бы не пацанство Кольки, не малость его прожитых на этом свете лет! Тут совесть комбрига укоряла его в каком-то собственном недогляде, хотя, казалось бы, он все предусмотрел, обезопасил Кольку, как только мог. Кто же мог подумать, что страшная смерть достанет мальчишку так далеко от боя?

Уже отговорил и отошел, уступая место на бугре, Криворучко, уже Борисов кратко объявил, что сейчас выступит комбриг, а Котовский продолжал стоять с поникшей головой и ничего не замечал, не слышал… Но вот до его слуха дошла угнетающая тишина выжидания, он медленно расправился и обвел глазами ряды, ряды, ряды. Многое хотелось высказать над свежей могилой, над телами последних жертв в большущей нескончаемой войне, он раскрыл было рот, но, как и Криворучко, торопливо ухватил себя за козырек. Потом замотал головой и махнул рукой:

— М-можно давать залп!

Девятый оглянулся на спешенный взвод с карабинами, поднял руку и, укрощая свой голосище, дал команду. Треснул залп, и тяжелое полотнище штандарта, простреленное, обожженное порохом, дрогнуло и пошло вниз, — самый горький жест скорби о погибших. Нет ничего горше этого жеста, потому что лишь в единственном случае боевое знамя, душа и честь бригады, изменяет своей гордой, несгибаемой осанке и склоняется низко-низко, до самой земли…

Глава девятнадцатая

Вагон командующего стоял на запасных путях, под охраной матросов. Несколько проводов с вагонной крыши тянулись на шестах к облезлому станционному зданию.

Человек в командирской форме с ремнями, измученный, в пыли, пытался пробиться в вагон, показывал документы; коренастый чернявый матрос в бескозырке с георгиевскими ленточками непоколебимо стоял у ступенек и на все доказательства отвечал одним словом.

— Назад!

Комиссар Борисов, берясь за поручни, кивнул Гажалову на каменного матроса:

— Видал? Дисциплина!

В вагон поднялись втроем: Котовский, Борисов, Гажалов.

Командующий выглядел утомленным, с темными кругами под глазами. Задержав руку Котовского, сказал:

— Григорий Иванович, я знаю: у вас горе.

Слова сочувствия заставили комбрига на мгновение опустить глаза, он тотчас взял себя в руки.

— Это не помешает мне закончить операцию.

— Я знаю, как это тяжело, — проговорил Тухачевский, приобняв комбрига за плечи и подводя его к креслу у стола.

Борисов с Гажаловым стояли молчаливыми свидетелями неслужебного разговора.

В задумчивости командующий прошел на свое место, красивой рукой провел по голове и двумя пальцами, точно ножницами, прихватил на шее отросшие волосы.

— М-да… так вот.

Рассаживались по старшинству. Шашки поставили между колен. Котовский, приготовясь слушать, задвинул коробку с маузером под локоть.

Картина разгрома была полной. Тухачевский объявил, что, по предварительным подсчетам, вышли из лесу и явились с повинной несколько тысяч человек. Не удалось взять вожаков, но большинства из них уже нет в живых. Где-то еще скрывается сам Антонов, но поимка его — дело второстепенное. Главное сделано — восстание окончательно похоронено. Котовский сидел с неподвижным, как бы потухшим лицом. Командующий заговорил о том, ради чего, собственно, он отдал приказание срочно вызвать комбрига в штаб войск.

Из всей огромной армии повстанцев остался один Матюхин с бандой отъявленных головорезов. С повинной они не явятся, следовательно, разговор с ними может быть только один: на языке оружия. Но скольких напрасных жертв это может стоить!

— Сейчас, — продолжал командующий, — наметилась возможность избежать напрасного кровопролития. Из Москвы прибыл член коллегии ВЧК Левин, он привез с собой бывшего начальника штаба антоновской армии Эктова. Как было установлено, Эктов отправился в Москву нелегально, на так называемый «подпольный съезд партизанских сил России». Чекисты накрыли «съезд» и арестовали всех его участников[2]. Сейчас Эктов здесь, в Инжавино.

В нескольких словах командующий обрисовал бывшего начальника антоновского штаба. Естественно, из кулаков, имел свой хутор. В японскую войну генерал Куропаткин наградил его за храбрость орденом св. Владимира с мечом и бантами, что давало право на личное дворянство. В запас Эктов ушел в чине штабс-капитана. Антонов нуждался в грамотных военных, но на предложение примкнуть к восстанию Эктов ответил категорическим отказом. Согласился он, когда ему пригрозили расправиться с семьей (у Эктова три дочери). Собственно, «расколоться» в ЧК и обещать свою помощь Эктова заставили те же самые причины: заботы о семье, стремление сохранить собственную жизнь.

— Григорий Иванович, берите его, думайте. Вам, как говорится, и карты в руки. По-моему, комбинация может получиться интересной.

— Кто-нибудь из бандитов знает об аресте Эктова?

— Да вы что! — воскликнул Тухачевский. — Ни одна живая душа.

— Ага… Ага… Значит, из дерьма пулю? Что-нибудь, наверно, можно придумать… Где он? Здесь?

— Сейчас увидите.

Распахнулась дверь, и в узкое помещение штабного вагона вошли два человека в коже, с маузерами и гранатами на поясе. Доложились. Судя по выговору — латыши. Все, кто сидел вокруг стола с картой, отъехали на стульях и поворотились. Конвоиры ввели человека средних лет с отросшей бородой на бледном лице. Одет он был в косоворотку, подпоясанную широким армейским ремнем, измятый пиджак, черные брюки с пузырями на коленях, заправленные в короткие сапоги. В руке бывший начальник бандитского штаба держал офицерскую фуражку с пятном от кокарды.

Вошедший с порога уставился на военного с бритой головой, и они долго смотрели глаза в глаза. Наконец Котовский повел бровью на Гажалова и едва заметно качнул головой:

— В машину.

Начальник особого отдела, надевая фуражку, вышел вслед за арестованным и латышами.

— Я просил, — сказал Тухачевский, поднимаясь и начиная прощаться, — обеспечить надежную охрану.

— С нами тридцать человек, Михаил Николаевич. Как было приказано.

— Эктова никто не должен видеть. Никто! Его здесь слишком хорошо знают.

— Будет обеспечено, — заверил Котовский, торопясь уйти. В голове уже вязались мысли вокруг неожиданного «подарка», доставленного чекистами.

— Лучше, если о нем никто не будет знать и в бригаде, — уточнил Тухачевский.

— Я понимаю.

Напоследок командующий поинтересовался, собирается ли комбриг побывать в Тамбове, в больнице у жены, и еще раз напомнил об осторожности.


На пленного надели широкий дождевик с капюшоном, приказали закрыть лицо. Поместили его на заднем сиденье «роллс-ройса». Вместе с ним уселись Гажалов и молчаливые латыши. Кавалеристы под командой взводного Симонова составили надежный конвой.