Увидев его, я остановился, обернулся и поднял взгляд к пику горы, по склону коей шли мы. Отсюда уже видна была и голова, увенчанная ледяной митрой, а несколько ниже – левое плечо, на котором могла бы упражняться в перестроениях и поворотах тысяча кавалеристов под командованием хилиарха.
Мальчишка, ушедший вперед, прокричал нечто не слишком внятное, указывая вниз, в сторону зданий и исполинских фигур металлических стражей. Приглядевшись внимательнее, я понял, что его взволновало: лица статуй были повернуты на три четверти к нам, точно так же, как утром. Выходит, их головы движутся? Тут я впервые проследил за направлением их взглядов… и обнаружил, что статуи смотрят на солнце.
– Вижу! – кивнув мальчишке, прокричал я в ответ.
Вскоре мы добрались до запястья. Впереди, словно небольшое горное плато, простиралась тыльная сторона ладони, куда шире, куда ровнее предплечья. Стоило мне ступить на нее, мальчишка со всех ног помчался вперед. Кольцо блестело на среднем пальце, намного превосходившем величиной ствол величайшего на свете дерева. Без труда удерживая равновесие, маленький Севериан, точно по бревну, пробежал по нему, протянул вперед руки и с разбегу уперся в кольцо ладонями.
Кольцо окуталось вспышкой света – яркого, но ничуть не слепящего: окрашенный фиолетовым, в лучах предвечернего солнца этот свет казался едва ли не тьмой.
Поглощенный ею, маленький Севериан почернел, точно уголь. Какой-то миг я полагал, что он еще жив: голова мальчика запрокинулась назад, руки простерлись в стороны. Окутавшись облачком дыма, немедля унесенным прочь ветром, мальчишка судорожно, подобно дохлому жуку, поджал к животу руки и ноги, упал, покатился вниз и скрылся из виду в расщелине между средним и безымянным пальцами.
Повидавший на своем веку множество клеймений и абацинаций и даже пускавший клеймо в дело сам (среди миллиарда вещей, на всю жизнь запечатлевшихся в моей памяти, имеются и волдыри, вспухшие на щеках Морвенны), я с трудом смог заставить себя спрыгнуть вниз и взглянуть на него.
В узкой расщелине между пальцами белела россыпь костей, однако то были древние кости, захрустевшие под ногами, подобно осколкам костей на дорожках нашего некрополя, и я, не удосужившись осмотреть их, выхватил из ладанки Коготь. Когда я проклинал себя за то, что не воспользовался им у Водала на пиру, при виде поданного к столу тела Теклы, Иона велел мне не сходить с ума: ведь вернуть к жизни жареную плоть даже Когтю наверняка не по силам…
Теперь же в голове моей сама собой родилась мысль: если камень подействует, оживит маленького Севериана, я с превеликой радостью отведу его куда-нибудь в надежное место, а после перережу себе горло собственным мечом… потому что, способный на это, Коготь мог вернуть мне и Теклу, но я не прибег к нему вовремя, и Текла, ставшая частью меня самого, окончательно, бесповоротно мертва.
На миг тело мальчика словно бы окуталось мерцающей дымкой, а может, ореолом неяркого света, а после рассыпалось прахом, черным пеплом, взвихрившимся под дуновением ветра.
Я поднялся на ноги, спрятал Коготь и двинулся назад, отстраненно гадая, каким образом выбраться из расщелины на тыльную часть ладони. (Для этого в конце концов пришлось опереться ногой на крестовину «Терминус Эст», поставленного стоймя, подтянуться, а после лечь на живот, свеситься вниз и вытащить меч, дотянувшись до яблока рукояти.) Скорее виной тому не путаница в памяти, а временное помрачение рассудка, однако образ маленького Севериана, пусть ненадолго, слился с образом другого мальчишки, Иадера, жившего в Траксе, деля убогий хакаль под отвесной скалой с умиравшей сестрой. Того из них, кто значил для меня столь многое, я спасти не сумел, другого же, не значившего почти ничего, исцелил от болезни, и вот теперь оба мальчишки казались мне одним и тем же. Несомненно, то была попросту некая защитная реакция разума, ищущего спасения, прячущегося от налетающей бури безумия, но в тот момент я нисколько не сомневался: пока жив Иадер, мальчишка, нареченный матерью Северианом, не может вправду уйти из жизни.
Выбравшись на тыльную часть ладони, я собирался остановиться и оглянуться, но не сумел – правду сказать, побоялся подойти к ее краю и броситься вниз. Остановился я лишь невдалеке от узкой лестницы из многих сотен ступеней, ведущей к просторам коленей горы. Там я уселся на камень, вновь отыскал взглядом цветное пятнышко обрыва, под которым остался домик Касдо, и вспомнил бурого пса, встретившего меня лаем на пути сквозь лес к домику. Струсил он, этот пес, когда на хозяйский двор явился альзабо, но встретил смерть, впившись зубами в оскверненное тело зооантропа, пока я, тоже струсивший, держался в сторонке… Вспомнил я и усталое, миловидное лицо Касдо, и мальчишку, выглядывавшего из-за ее юбки, и старика, сидевшего, скрестив ноги, спиной к очагу и рассказывавшего о Фехине. Всех их постигла смерть – и Северу с Беканом, которых мне увидеть не довелось, и старика, и пса, и Касдо, и маленького Севериана, и даже Фехина. Все они ныне мертвы, все исчезли в тумане, заволакивающем наши дни… Сдается мне, само время есть нечто наподобие длинной-длинной ограды, бесконечного частокола из заостренных железных прутьев – лет, а мы, словно Гьёлль, течем себе мимо нее, к морю, и вернемся назад разве что в виде дождей.
Там, на предплечье каменного исполина, я понял: в сравнении с дерзновенными помыслами о покорении времени мечты о далеких солнцах – всего лишь мелкая страсть, толкающая какого-нибудь жалкого туземного царька в бусах да перьях к порабощению соседнего племени.
Возле лестницы я просидел до тех пор, пока солнце почти не скрылось за вершинами гор на западе. Обычно спускаться по лестнице много легче, чем подниматься, однако мне страшно хотелось пить, а каждый шаг отдавался болью в коленях. День угасал, ветер сделался холоден, точно лед. Одно из одеял сгорело вместе с мальчишкой, и я, развернув второе, обмотал им плечи и грудь под плащом.
Примерно на полпути вниз я остановился передохнуть. От солнца к этому времени остался лишь тоненький красновато-бурый серпик. На глазах истончавшийся, он вскоре угас без остатка. В тот же миг огромные металлические катафракты внизу все, как один, беззвучно вскинули кверху ладони, салютуя минувшему дню, и вновь застыли недвижно, словно так, с поднятыми ладонями, и были изваяны.
Дивное зрелище на время смыло, унесло прочь все мои печали. Охваченный благоговейным восторгом, не смеющий шевельнуться, я замер, не сводя с изваяний глаз. С востока к горам стремительно мчалась ночь. Стоило ей поглотить последние отсветы дня, могучие руки воинов опустились вниз.
Не в силах опомниться, добрел я до скопления безмолвных зданий на коленях титанического монумента. Что ж, ожидаемого чуда не произошло, однако мне явлено было другое, а ведь чудеса, пусть даже с виду бессмысленные, есть неисчерпаемый кладезь надежд, так как неопровержимо доказывают: поскольку всего на свете нам не постичь, поражения наши – числом стократ превосходящие жалкую горстку ложных, пустяковых побед – вполне могут быть в той же степени ложными.
Из-за какой-то идиотской ошибки я ухитрился сбиться с пути, пытаясь вернуться к тому круглому зданию, где вместе с мальчишкой собирался заночевать, и слишком устал, чтоб искать его в темноте. Присмотрев вместо этого укромное, надежно защищенное от ветра местечко подальше от ближайшего из металлических стражей, я растер ноющие икры и поплотнее закутался в плащ. Должно быть, уснул я сразу, как только прилег, но вскоре меня разбудил звук мягких, негромких шагов.
XXV. Тифон и Пиатон
Услышав шаги, я поднялся, обнажил меч и замер в тени. Казалось, ожидание продолжается целую стражу, хотя на деле времени, несомненно, прошло куда меньше. Шаги доносились из темноты еще дважды – мягкие, быстрые, однако явно шаги человека недюжинного сложения, могучего, гибкого, легкого на ногу, спешащего куда-то едва ли не бегом.
Звезды здесь сияли во всей своей красоте – должно быть, так же ярко светят они морякам, зашедшим в их порты, когда поднимаются ввысь, рассыпаясь по небу золотистой вуалью, что накрывает от края до края целые континенты. В многокрасочном свете десяти тысяч солнц недвижные стражи и окружавшие меня здания были видны почти как днем. Мысль о студеных пустошах Дита, самого отдаленного спутника нашего солнца, повергает нас в ужас, однако для скольких солнц самым отдаленным спутником следует считать нас? Для жителей Дита (если на нем таковые имеются) вся жизнь – долгая-долгая звездная ночь.
Стоя под звездами, я несколько раз едва не заснул и в эти минуты, на грани сна, неизменно тревожился о мальчишке, думал, что, встав, мог разбудить его, и гадал, где бы найти для него еды, когда солнце снова покажется из-за горизонта. Подобные мысли влекли за собой воспоминания о его гибели, и меня с головой накрывала волна безысходности – безысходности, черной как смоль, как ночь, накрывшая горы. Той ночью я понял, как повлияла на Доркас смерть Иоленты. Конечно, мы с мальчиком даже не думали о любовных играх вроде тех, которыми, полагаю, одно время тешились Доркас и Иолента, однако ревность во мне порождала вовсе не их плотская любовь. Глубина моих чувств к мальчишке нисколько не уступала глубине чувств Доркас к Иоленте (а уж глубину чувств Иоленты к Доркас, безусловно, намного превосходила). Зная об этом, Доркас, наверное, ревновала бы не меньше, чем порой ревновал ее я, если только любила меня так же крепко, как я ее.
В конце концов, не слыша больше шагов, я, как сумел, укрылся от посторонних глаз, лег и уснул. Засыпая, я полагал, что наутро вполне могу не проснуться или проснуться с ножом у горла, но ничего подобного не произошло. В грезах о воде я проспал рассвет, а проснулся совершенно один, промерзший, окоченевший с головы до ног.
Сейчас меня уже нисколько не интересовали ни загадочные шаги, ни изваяния стражей, ни кольцо, ни прочие достопримечательности этого растреклятого места. Хотелось лишь одного – уйти отсюда, и как можно скорее, и, обнаружив, что по пути к северо-западному склону не нужно проходить мимо того самого круглого здания, я (хотя сам не смогу объяснить почему) обрадовался, как ребенок.