– Твой ужин, гроссмейстер.
С этим она подалась назад, прижалась к двери спиной и округлыми бедрами, потянулась к щеколде, и щеколда негромко лязгнула, однако дверь не поддалась: несомненно, впустивший девушку подпер ее снаружи.
– Пахнет великолепно, – заметил я. – Ты сама все это готовила?
– Кое-что. Вот эту рыбу и пирожки.
Я поднялся и, прислонив «Терминус Эст» к грубой каменной кладке стены, чтоб не пугать девушку, подошел ближе, оценить принесенный мне ужин. Рассеченная начетверо и зажаренная на решетке молодая утка, упомянутая девушкой рыба, пирожки (как выяснилось впоследствии, из рогозовой муки, начиненные мясом съедобных моллюсков), испеченный в углях картофель, грибной салат с зеленью…
– Ни хлеба, ни масла, ни меда, – брюзгливо протянул я. – Да уж, будет что при дворе рассказать…
– Мы, гроссмейстер, надеялись, что пирожки вместо хлеба сгодятся.
– Понимаю, понимаю, твоей вины в этом нет.
С Кириакой я ложился уже довольно давно и на девчонку-рабыню старался не смотреть, однако в этот момент перевел взгляд на нее. Ее длинные черные волосы достигали пояса, кожа была разве что самую малость светлее подноса в руках, но талия оказалась довольно стройной, что среди автохтонок встречается редко, а черты лица – пикантными, можно сказать, утонченными. Скулы той же Агии, при всей ее светлой веснушчатой коже, были гораздо шире.
– Спасибо, гроссмейстер. Он хочет, чтоб я осталась здесь и прислуживала тебе за едой. Если ты этого не желаешь, вели ему открыть дверь и выпустить меня.
– Я велю ему, – сказал я, повысив голос, – убраться от двери прочь и не подслушивать моих разговоров. Речь, полагаю, о твоем владельце? О гетмане этого селения?
– Да, о Замбде.
– Ну а как же зовут тебя?
– Пия, гроссмейстер.
– И сколько тебе лет, Пия?
Девчонка ответила, и я улыбнулся, обнаружив, что лет ей ровно столько же, сколько и мне.
– Что ж, Пия, давай послужи мне. Я сяду здесь, у огня, где сидел до твоего появления, а ты можешь подавать мне еду. Тебе приходилось прислуживать за столом?
– О да, гроссмейстер, хозяевам я всякий раз за столом прислуживаю.
– Значит, сама должна знать, что и как. Что посоветуешь для начала – рыбу?
Пия кивнула.
– Тогда давай сюда рыбу и вино и пирожки свои тоже. Ты уже ела?
Девчонка замотала головой так, что пряди ее волос заплясали в воздухе.
– О нет, но есть с тобой вместе мне не позволено.
– Однако ребер я на тебе могу сосчитать немало.
– Меня побьют за такую дерзость, гроссмейстер.
– По крайней мере, пока я здесь, не побьют. Нет, заставлять не стану, но… но хотелось бы мне убедиться, что в еду и питье не подложено какой-нибудь дряни, которой я не дал бы и своему псу, кабы он у меня до сих пор был. Полагаю, вино подходит для этого лучше всего остального. Если оно таково же, как большинство деревенских вин, то окажется терпким, но сладким.
Налив вином до половины резной каменный кубок, я подал его рабыне.
– Пей, и если не свалишься на пол в корчах, я тоже попробую капельку.
Не без труда осушив посудину, Пия со слезящимися глазами вернула мне кубок. Я налил вина и себе, сделал глоток и нашел его нисколько не менее скверным, чем ожидал. Усадив девчонку рядом, я скормил ей одну из рыбок, которых она сама жарила в масле, а когда она съела все без остатка, тоже съел парочку. Превосходящая вино в той же мере, в коей тонкое, миловидное личико Пии превосходило красотой обрюзгшую физиономию старика гетмана, рыба, вне всяких сомнений, была поймана только сегодня, причем в водах куда холоднее и чище илистых низовий Гьёлля, где ловили ту рыбу, к которой я привык в Цитадели.
– Здесь всех рабов держат в цепях? – спросил я, пока мы делили пирожки. – Или ты, Пия, особенно непокорна?
– Я из озерных людей, – отвечала она, как будто это могло разом все объяснить (и, несомненно, могло бы, будь я знаком с положением дел в здешних краях).
– По-моему, озерные люди… это они, – сказал я, взмахом руки обозначив и гетманов дом, и всю деревушку в целом.
– О нет! Эти – люди береговые. А наш народ живет в озере, на островах. Но ветры, бывает, гонят наши острова сюда, к берегу, и Замбда боится, как бы я не увидела родной дом и не уплыла к своим. Цепь тяжела – сам видишь, какая длинная, снять ее я не могу, а такой груз непременно утащит на дно.
– Если только поблизости не найдется подходящего бревна, чтоб выдержало вес цепи, а грести можно и ногами.
Но Пия сделала вид, будто совета не слышала.
– Не угодно ли утятины, гроссмейстер?
– Угодно, но не прежде, чем ты съешь часть сама, а прежде чем ты съешь ее, расскажи-ка о ваших островах поподробнее. Говоришь, ветры порой гонят их к берегу? Признаться, об островах, плавающих по воле ветра, я в жизни ни разу не слышал.
Пия с вожделением покосилась на утку – должно быть, редкий в сей части света деликатес.
– Слышала я, что на свете есть острова, стоящие на одном месте, но никогда таких не видала. Наверное, очень неудобно. Наши острова странствуют и туда, и сюда, а бывает, мы поднимаем на ветвях деревьев паруса, чтобы плыть поскорее. Однако против ветра они идут плоховато – ведь у них нет таких ловко устроенных днищ, как у лодок. Снизу наши острова несуразны, будто днища корыт, и порой даже переворачиваются.
– Хотелось бы мне когда-нибудь поглядеть на ваши острова, Пия, – сказал я. – А еще хотелось бы вернуть тебя туда – ведь ты, вижу, не прочь вернуться домой. Я, понимаешь ли, кое в каком долгу у человека, звавшегося почти как ты, и потому постараюсь помочь тебе, прежде чем покину эту деревню… ну а покамест подкрепи-ка силы кусочком утятины.
Пия взяла утиную ножку, но, откусив пару раз, принялась отщипывать от нее волоконца мяса и руками вкладывать мне в рот. Утятина оказалась просто на славу: еще горячая, исходящая паром, отдающая тонким ароматом чего-то вроде петрушки (вероятно, какими-то из водорослей, служащими местным водоплавающим пищей), и при том сытна, жирна, так что, съев большую часть бедра, пришлось отведать немного салата, дабы очистить нёбо.
Кажется, после этого я съел еще толику утятины, и тут взгляд мой привлекло движение в пламени очага: от одного из догоравших поленьев отвалился пышущий жаром уголек. Упав на груду золы под решеткой колосника, уголек не померк, не почернел, но словно бы выпрямился, подрос и… превратился в Роха – Роха со своеобычной копной огненно-рыжих волос, обернувшихся настоящими сполохами огня. В руке Рох держал факел, совсем как в те времена, когда мы, еще мальчишками, бегали купаться в резервуаре под Колокольной Башней.
Увидев его, представшего передо мной в обличье крохотного огненного микроморфа, я был так поражен, что повернулся к Пие и показал на него. Пия, похоже, ничего экстраординарного под колосником не заметила, но на ее плече, наполовину укрытом пышными прядями черных волос, откуда ни возьмись появился Дротт – тоже маленький, не выше большого пальца. Раскрыв рот, дабы предупредить о нем Пию, я обнаружил, что говорю на каком-то совершенно новом, неведомом языке, шипящем, гортанном, щелкающем… однако сие обстоятельство меня нисколько не испугало – разве что слегка удивило. Да, я понимал, что человеческой речью эти звуки оказаться не могут, и взирал на искаженное ужасом лицо Пии, точно разглядывая одну из древних картин на стене галереи старого Рудезинда в родной Цитадели, но превратить странные звуки в слова или хотя бы умолкнуть не мог.
Пия пронзительно завизжала.
Дверь с грохотом распахнулась настежь. Затворена она была довольно давно, а потому я совсем позабыл, что щеколда не заперта, но вот сейчас отворилась, и в проеме показались двое. В тот миг, когда дверь распахнулась, оба были людьми – с гладким, лоснящимся наподобие спинки выдры мехом на месте лиц, но все же людьми. Спустя еще миг вошедшие стали растениями, высокими виридиановыми стеблями, ощетинившимися бритвенно-острыми, странно жесткими, иззубренными листьями аверна. Меж листьев прятались черные мягкие пауки о множестве лап. Я подобрал ноги, пытаясь подняться с кресла, и они разом прыгнули на меня, волоча за собою нити паучьего шелка, замерцавшие в отсветах очага. Едва я успел разглядеть и запечатлеть в памяти лицо Пии – и округлившиеся глаза, и широко разинутый в безмолвном крике ужаса рот, – сокол со стальным клювом, склонившись ко мне, сорвал с моей шеи Коготь.
XXIX. Лодка гетмана
После меня заперли в темноте, где я, как выяснилось впоследствии, провел и ночь, и большую часть следующего утра. Однако пусть там, куда меня перенесли, и было темно, тьма поначалу не казалась тьмой, так как мои галлюцинации в свечах отнюдь не нуждались. Видения эти я помню до сих пор, как помню все остальное, но утомлять тебя, будущий мой читатель, полным перечнем оных не стану, хотя описать их здесь мне не составило бы никакого труда. Вот описать навеянные ими чувства – эта задача гораздо, гораздо труднее.
Сколь был бы я рад, убедившись, что все эти образы заключало в себе проглоченное мною дурманное снадобье (коим, как я в то время догадывался, а после, расспросив тех, кто пользовал раненых солдат Автарха, узнал наверное, оказались всего лишь грибы, накрошенные в мой салат), подобно тому, как частица плоти Теклы, которой мне довелось угоститься у Водала на пиру, заключала в себе ее мысли, воспоминания и черты характера, порою приятные, порой же весьма настораживающие! Однако так, разумеется, быть не могло: все, что я видел, все эти образы – и забавные, и повергающие в ужас, и просто гротескно причудливые – породил мой собственный разум… или же разум Теклы, так как ныне он – часть моего.
Или, скорее – как я впервые начал осознавать там, в темноте, любуясь процессией придворных дам, экзультанток невероятно высокого роста, исполненных ледяной грации дорогих фарфоровых статуэток, напудренных жемчужной, а то и алмазной пылью, с глазами не меньше глаз Теклы, увеличенными в раннем детстве при помощи микроскопических доз определенного яда – породил их новый разум, сложившийся из двух прежних, моего и ее.