ерег искать жаворонка. Нет, жаворонка он не нашел, но на закате избавился от одежды и нырнул в прохладные морские волны. Когда же звезды сделались ярче, к нему присоединился еще кое-кто, и, искупавшись, долго лежали они на песке, рассказывая друг другу были и небылицы.
И вот однажды, когда оба, стоя на носу корабля, вглядывались вдаль в поисках встречного судна (ведь в море случалось им и торговать, и драться), неожиданный порыв ветра, сорвав с «ангела» шляпу, унес ее в ненасытное, всепоглощающее море, а вскоре за нею последовал и прикрывавший лицо бурый платок.
Наконец беспокойное море им надоело, и вспомнили они о моих родных землях, где львы по осени, когда горит пампа, спасаются от огня верхом на спинах наших коров, где мужчины отважны, точно быки, а женщины неистовы, точно ястребы. Корабль свой они нарекли «Жаворонком», и вот «Жаворонок» полетел, помчался над синими волнами, каждое утро пронзая бушпритом алое солнце. В том же порту, где он был куплен, корабль продали, получив за него втрое большие деньги, поскольку «Жаворонок» успел так прославиться, что о нем начали слагать сказки да песни, и все приходившие в порт дивились, насколько мало это изящное, бурого цвета суденышко – едва ли две дюжины шагов от форштевня до рудерпоста. Трофеи и выменянные товары распродали тоже. Конечно, лучших из выросших в их табунах дестрие мои земляки оставляют себе, но в тот самый порт гонят лучших из тех, что предназначены на продажу, и там младший из женихов с «ангелом» купили себе пару прекрасных скакунов, наполнили седельные сумки золотом и самоцветами и отправились в путь – к вилле армигера, столь отдаленной, что никто не ездил к хозяевам в гости.
Многие передряги пришлось пережить им в дороге, множество раз довелось обагрить кровью мечи, уже повидавшие немало очищающих морских купаний да протирки то горстью песка, то лоскутом парусины, но вот, наконец, добрались они благополучно до цели. Там «ангел», встреченный радостным воплем хозяина-армигера, слезами его жены и гомоном сбежавшихся слуг, избавился от одежд бурого цвета и вновь обернулся армигерской дочерью.
Начали в доме армигера готовиться к пышной свадьбе. В наших краях к таким празднествам готовятся подолгу: ведь нужно же и заново выкопать ямы для запекания туш, и забить в достатке коров да быков, и разослать гонцов, которым предстоит скакать верхом не один день, дабы пригласить на свадьбу гостей, которым также предстоит проделать немалый путь… На третий день ожидания армигерская дочь прислала к самому юному из женихов служанку с известием:
– Сегодня госпожа не поедет охотиться. Сегодня она приглашает тебя к себе в спальню, побеседовать о былых приключениях на море и на суше.
Самый юный из женихов нарядился в лучшие одежды, купленные по возвращении в порт, и вскоре явился к армигерской дочери на порог.
Невесту он обнаружил сидящей на подоконнике, листающей страницы одной из старинных книг, привезенных из родительского дома ее матерью, и слушающей пение жаворонка в клетке. Подошел он к той клетке, увидел на лапке жаворонка золотое колечко и перевел удивленный, вопросительный взгляд на армигерскую дочь.
– Разве ангел, встреченный тобою у берега моря, не обещал указать тебе путь к этому жаворонку? – пояснила она. – Причем путь не какой-нибудь – лучший? Каждое утро я отпираю клетку и бросаю жаворонка ввысь, чтоб размял крылья. Вскоре он возвращается ко мне – туда, где его ждут корм, чистая вода и уютный дом, туда, где ему нечего опасаться.
Говорят, празднества роскошнее свадьбы самого юного из женихов с армигерской дочерью в наших краях не бывало от начала времен.
XIV. Маннея
В тот вечер все вокруг только и говорили, что об истории Фойлы, и на сей раз решение, кому из рассказчиков присудить победу, отложил я сам. Сказать правду, к этому времени мной овладело нечто наподобие страха перед вынесением приговора – возможно, следствие воспитания среди палачей, с малолетства учивших нас точному исполнению указаний судей, в отличие от нас, уполномоченных выносить приговоры властями Содружества.
Вдобавок мысли мои были заняты материями куда более насущными. Я надеялся, что в тот вечер ужин нам будет разносить Ава, однако, когда надежды не оправдались, все равно поднялся, переоделся в собственное и украдкой выскользнул из-под навеса в сгущавшиеся сумерки.
К немалому – и весьма, надо заметить, приятному – моему удивлению, ноги оказались упруги, сильны, совсем как в прежние времена. Горячка унялась уже несколько дней назад, но я, привыкший считать себя больным (как прежде, в силу привычки, полагал, будто вполне здоров), лежал на койке, не прекословя. Наверное, многие из тех, кто остается на ногах и не бросает работы, в действительности, сами того не ведая, медленно умирают, а многие, целыми днями лежащие в постели, куда здоровее тех, кто кормит и моет их.
Петляя тропинками, вытоптанными меж шатров, я попытался припомнить, когда в последний раз чувствовал себя настолько же хорошо. Разумеется, не в горах и не на озере – пережитые в тех краях тяготы как раз и подтачивали мои силы, пока я не пал жертвой горячки. И не во время бегства из Тракса: к тому моменту меня уже изрядно утомили хлопоты, сопряженные с должностью ликтора. И не по прибытии в Тракс: лишения, пережитые нами с Доркас в странствиях по бездорожью, немногим уступали тем, которые мне пришлось вынести в одиночку, в горах. И даже не в Обители Абсолюта (во времена, ныне казавшиеся столь же далекими, как и правление Имара), так как в то время я еще не оправился от воздействия альзабо и поглощения мертвых воспоминаний Теклы.
Наконец меня осенило: чувствовал я себя, словно тем памятным утром, когда мы с Агией отправились в Ботанические Сады, на следующий день после ухода из Цитадели. Именно в то утро я, сам о том даже не подозревая, заполучил в руки Коготь… и сейчас впервые задался вопросом: а может, обладание им – не только благословение, но и проклятие? Или, возможно, все минувшие с тех пор месяцы потребовались для того, чтоб исцелиться от раны, нанесенной в тот самый вечер листом аверна?
Вынув Коготь, я долго вглядывался в его серебристое мерцание, а подняв взгляд, увидел перед собой, в сумерках, сияющую алым часовню Пелерин. Со стороны шелкового шатра доносилось монотонное пение, и я понял, что опустеет часовня еще не скоро, но все равно двинулся к ней, тихонько проскользнул внутрь и занял место в задних рядах.
О литургии Пелерин я здесь умолчу. Подобные вещи не всегда удается описать подобающим образом, а если и удается, по-моему, есть в этом нечто против приличий. У гильдии, зовущейся Орденом Взыскующих Истины и Покаяния, к которой некогда принадлежал и я, тоже имеются собственные ритуалы (один из них я довольно подробно описывал выше). Разумеется, подобные церемонии свойственны исключительно палачам, а церемонии Пелерин, надо думать, также свойственны исключительно им, однако некогда они вполне могли быть для всех общими.
Пожалуй, я бы как наблюдатель более-менее непредвзятый сказал, что церемонии Пелерин красивее наших, но куда менее напыщенны и, следовательно, в конечном счете не так западают в душу. Одеяния участниц – вне всяких сомнений, очень и очень древние – поражали воображение, а песнопения обладали странной, причудливой притягательностью, какой мне до тех пор не встречалось в любой другой музыке. Наши церемонии предназначались главным образом для того, чтоб запечатлеть роль гильдии в умах младших из ее членов. Возможно, той же цели были подчинены и ритуалы Пелерин, а если нет, то создавались они наверняка затем, чтобы привлечь особое внимание Всевидящего, но привлекают ли и как часто, о том я судить не могу. В данном случае Орден никакого особого покровительства вроде бы не удостоился.
По завершении службы, когда облаченные в алое жрицы гуськом устремились к выходу, я склонил голову и притворился, будто целиком поглощен молитвой. Вскоре притворство неожиданно для меня самого обернулось правдой. О собственном коленопреклоненном теле я, конечно, не забывал ни на миг, однако оно казалось всего лишь неким далеким-далеким бременем. Разум же мой парил среди бескрайних межзвездных пустынь, вдали и от Урд, и от окружавшего ее архипелага островных миров, но тот, к кому я обращался, словно бы пребывал еще дальше – как будто я подошел к стенам, ограждающим само мироздание, и теперь, задрав голову, что есть сил стараюсь докричаться до того, кто ждет за ними, снаружи.
«Докричаться»… Нет, пожалуй, к случаю это слово совсем не подходит. Скорее уж я шептал, как, может статься, Барнох, замурованный в собственном доме, приникнув губами к какой-нибудь щели, шептал что-то сострадательному прохожему. Говорил я о самом себе – каким был, когда носил заплатанную рубашку и наблюдал за зверьми да птицами сквозь узкое окошко полуразрушенного мавзолея, и каким стал ныне. Говорил и… Нет, не о Водале с его борьбой против Автарха, но о побуждениях, которые некогда, по неразумию, ему приписал. Мыслями, будто способен повести за собой миллионы, я отнюдь не обманывался – просил лишь о способности указать путь себе самому, и вскоре начал все яснее, яснее различать сквозь щелку, ведущую из нашего мироздания в мироздание новое, озаренное золотистым сиянием, собеседника, слушающего меня, преклонив колени. Мало-помалу трещина в ткани мира раздалась вширь, так что я смог разглядеть и лицо, и сложенные перед грудью ладони, и проем вроде туннеля, ведущего в глубину человеческой головы, на какое-то время показавшейся мне куда больше головы Тифона, высеченной из вершины огромной горы. Да-да, шептал я в собственное же ухо, а осознав это, влетел внутрь, точно пчела, и поднялся на ноги.
Вокруг не осталось ни единой живой души; казалось, абсолютная, ни звуком не нарушаемая тишина витает в воздухе вместе с дымком благовонных курений. Прямо передо мной возвышался озаренный огнями свечей алтарь, по сравнению с тем, разнесенным мною и Агией в щепки, весьма скромный, но тем не менее прекрасный во всем – и строгостью очертаний, и отделкой из солнечного камня пополам с лазуритом.