– Тогда зачем ты доставила его ко мне? – в недоумении хмыкнул Водал. – Он твой. Или ты думаешь, что, взглянув на него, я пожалею о нашем уговоре?
Возможно, я преувеличивал собственную слабость. Возможно, тот, что держал меня справа, просто на время забылся и слегка разжал пальцы. Так или иначе, я, высвободившись, толкнул его прямо в костер. Из-под сапог его брызнули в стороны алые головни.
Позади меня, до пояса обнаженная, стояла Агия, а за ее плечом, сжимая в ладонях ее груди, плотоядно скалил источенные гнилью зубы Гефор. Сорвавшись с места, я бросился было прочь, и тут она хлестнула меня по щеке раскрытой ладонью. Щеку рвануло, пронзило болью, на подбородок хлынула теплая кровь.
Как выяснилось позднее, оружие это называется «люсэве», а у Агии оказалось, потому что Водал запретил появляться рядом с ним вооруженными всем, кроме собственных телохранителей. Представляет оно собой всего-навсего брусочек с кольцами для большого и безымянного пальцев да четырьмя-пятью кривыми лезвиями, которые легко спрятать в кулаке, однако удар им пережили немногие.
Оказавшийся среди этих немногих счастливцев, я поднялся на ноги уже через два дня, но обнаружил, что заперт в комнате с голыми стенами. Пожалуй, изучить какую-либо комнату лучше любой другой в жизни доводится каждому, и для заключенных таковой неизменно становится камера. Так я, немало потрудившийся снаружи великого множества тюремных камер, разнося пищу изувеченным и обезумевшим, вновь угодил в камеру сам. Для чего строился зиккурат изначально, я так и не догадался. Возможно, действительно под тюрьму, а может, когда-то в нем размещался храм или мастерские для занятий неким давно позабытым искусством. Камера моя примерно вдвое превосходила размерами ту, что отвели мне под башней палачей: шесть шагов в ширину, десять в длину. Дверь из блестящего древнего сплава стояла без дела, прислоненная к стене, не принося тюремщикам Водала никакой пользы, поскольку никто из них не знал, как ее запереть, а вход закрывала другая, новая, наскоро сбитая из грубо оструганных, прочных, точно железо, досок (по-видимому, на доски пошло некое местное дерево). Окно заменял округлый проем немногим шире локтя, пробитый в поблекшей стене под самым потолком. На мой взгляд, для сей цели он отроду не предназначался, но только сквозь него в камеру проникал дневной свет.
Спустя еще три дня я окреп настолько, чтобы, подпрыгнув, уцепившись за его нижний край и подтянувшись на одной руке, выглянуть наружу. Когда тот знаменательный день наконец наступил, за оконцем передо мною открылся холмистый зеленый простор, усеянный множеством бабочек, – зрелище столь непохожее на ожидаемое, что мне показалось, будто я повредился умом. Ошеломленный, я разжал пальцы и рухнул вниз и лишь впоследствии понял, что все это – царство верхушек деревьев, густая листва великанов высотой в десять чейнов, не меньше, отчего ее обыкновенно и не видит никто, кроме птиц.
Некий старик с исполненным мудрости, однако недобрым взглядом перевязал мне щеку и сменил бинты на ноге. Спустя какое-то время он привел ко мне в камеру паренька лет тринадцати и принялся перекачивать его кровь в мою вену, пока губы мальчишки не посерели, точно свинец. Я спросил престарелого лекаря, откуда он, и он, очевидно приняв меня за одного из местных жителей, ответил:
– Из великого города к югу отсюда, в долине реки, текущей из холодных стран. Река эта гораздо длиннее ваших, а называется Гьёллем, хотя воды ее и не столь бурны.
– Ты большой мастер своего дела, – заметил я. – О врачевателях, способных на такое, я в жизни не слышал. Однако мне уже много лучше, а посему – довольно. Остановись, пока этот мальчишка не расстался с жизнью.
Старик ущипнул мальчишку за щеку.
– Ничего, поправится он в два счета – как раз успеет согреть мне на ночь постель. Мальчишкам в его годы любые хвори нипочем. Нет, речь не о том, что у тебя на уме. Я сплю рядом с ним лишь потому, что ночное дыхание юных на людей моих лет действует лучше любых укрепляющих снадобий. Юность, видишь ли, тоже болезнь, и заразная, так что у нас есть надежда подхватить ее – хотя бы в легкой форме. Как рана твоя поживает?
Ничто – даже признание моей правоты, порожденное неким извращенным желанием притвориться, будто он еще полон мужской силы, – не могло бы вернее убедить меня в его откровенности.
В ответ я честно признался, что правой щеки не чувствую вовсе, если не брать в расчет легкого жжения, досаждающего, словно зуд, а сам ненадолго задумался, гадая, какие из возлагаемых на злополучного мальчишку поручений ему больше всего не по сердцу.
Старик, разрезав бинты, заново смазал мои раны все той же вонючей, бурого цвета мазью, что и прежде.
– Загляну завтра, – сказал он, – хотя Мамант тебе тут, думаю, более не понадобится. На поправку ты идешь – лучше некуда. Ее высочество, – (тут он мотнул головой, давая понять, что в сем титуле заключена ирония насчет высоты положения Агии), – будет весьма довольна.
– Надеюсь, другие твои пациенты чувствуют себя не хуже, – словно бы невзначай, к слову, заметил я.
– Ты про того доносчика, которого вместе с тобой привезли? Ну что о нем можно сказать – пока держится… в меру возможного, – отвечал старый лекарь, отвернувшись, чтобы я не заметил страха на его лице.
Рассудив, что симпатии старика могут дать мне шанс хоть чем-нибудь да помочь Автарху, я расхвалил его познания в лекарском ремесле до небес, а напоследок вслух удивился: чего, дескать, ради столь выдающийся врач мог связаться с крамольниками?
Старик, повернувшись ко мне, сощурился, вмиг посерьезнел:
– Ради знаний. Научиться тому, чему я учусь здесь, человеку моего рода занятий больше негде.
– То есть ты учишься, поедая умерших? Да, мне довелось испытать это на себе, хотя тебе об этом, возможно, никто не сказал.
– Нет, нет. К этому-то люди ученые – особенно изучающие мое ремесло – прибегают повсюду, и обычно с куда лучшим эффектом, чем кто бы то ни было, так как мы тщательней прочих подходим к выбору объекта и ограничиваемся лишь наиболее ретентными… сиречь «памятливыми» мышечными тканями. Однако нужных мне знаний таким образом не получить, поскольку ими не обладает никто из недавно умерших, а возможно, не обладал никто из людей вообще.
Ненадолго умолкнув, он прислонился к стене и, словно обращаясь не столько ко мне, сколько к кому-то невидимому, продолжил:
– Бесплодная наука прошлых времен не привела человечество ни к чему, кроме истощения ресурсов нашей планеты и гибели населяющих оную рас. В основе ее лежало простое желание извлекать выгоду из всех видов энергии и форм материи во вселенной без оглядки на их симпатии, антипатии и вероятные судьбы. Взгляни! – С этим он ткнул пальцем в солнечный луч, падающий внутрь сквозь округлое оконце под потолком. – Вот это – свет. Ты скажешь, он не относится к живым существам, но даже не подумаешь, что он может быть чем-то большим, не меньшим! А между тем свет, не занимая места в пространстве, заполняет собой всю вселенную, питает собой все живое, однако сам черпает силы в разрушении. Мы полагаем, будто властны над ним, но что, если он попросту взращивает нас как источник пищи? Что, если все деревья в мире растут только затем, чтоб сгореть, а люди родятся, чтоб поджигать леса? Что, если наши претензии на власть над светом столь же нелепы, как претензии пшеницы на власть над нами, подготавливающими для нее почву, приглядывающими за ее… совокуплением с Урд?
– Великолепно сказано, – заметил я, – да только речь-то совсем не о том. Что побуждает тебя служить Водалу?
– Подобные знания не даются в руки без экспериментов.
Улыбнувшись, старик-лекарь коснулся плеча мальчишки, и перед моим мысленным взором немедля возникли образы горящих в огне детей. Оставалось только надеяться, что я ошибаюсь.
Случилось это за два дня до того, как я сумел подтянуться и выглянуть в окно. Старый лекарь больше не появлялся: возможно, выпал из фавора, возможно, был отправлен куда-то в другие места, а может, просто решил, что лечения больше не требуется – узнать об этом мне было неоткуда.
Один раз меня навестила Агия. Сопровождаемая двумя из женщин-воинов Водала при оружии, она плюнула мне в лицо, а после долго описывала всевозможные пытки, изобретенные для меня ею с Гефором к тому времени, как я окрепну и смогу их выдержать. Дослушав рассказ до конца, я без утайки признался, что большую часть жизни ассистировал при исполнении процедур гораздо более жутких, и посоветовал подыскать обученного ремеслу помощника, с чем она и убралась восвояси.
С того времени меня несколько дней не тревожил никто. Просыпаясь, я всякий раз чувствовал себя чуть ли не совершенно другим человеком: одиночества вкупе с угасанием мыслей в темные периоды сна вполне хватало, чтобы утратить ощущение собственной индивидуальности… однако все эти Северианы с Теклами упорно рвались на волю.
Проще всего было отступить в прошлое, укрыться в глубинах воспоминаний. Так мы зачастую и делали, вновь переживая идиллию тех дней, когда вместе с Доркас шли в Тракс; снова играя в лабиринте из живой изгороди на задах виллы отца либо на Старом Подворье; опять и опять повторяя долгий спуск по Адамнианской Лестнице вдвоем с Агией, когда я еще не видел, не чувствовал в ней врага.
Однако нередко я, оставляя воспоминания, принуждал себя мыслить – порой хромая из угла в угол, а порой просто поджидая, пока в оконце не влетит муха, чтоб ради забавы поймать ее на лету. В такие периоды я строил планы побега, хотя пути к бегству в сложившихся обстоятельствах не находил, или подолгу размышлял над пассажами из книги в коричневом переплете, стремясь сопоставить их с пережитым мною самим, дабы, насколько удастся, свести все это в некую общую теорию человеческих действий – ведь таковая наверняка весьма пригодится в будущем, если, конечно, мне суждено когда-нибудь освободиться.
В конце концов, если уж этот лекарь, глубокий старик, даже на пороге неминуемой смерти не утратил интереса к познанию, отчего бы мне – тому, кто, вполне может статься, умрет еще прежде него, – не поискать утешения в мысли, что моя смерть вовсе не столь неминуема?