– Он пришел в сознание!
Амброзио потер костлявые руки.
– Хи-хи! Разве я не говорил, что он вылечится и скоро придет в себя? Верьте старому Амброзио, госпожа. За семьдесят лет он успел кое-чему научиться, слава тебе господи.
Глаза Просперо засияли. Он смотрел на женщину, и зрачки его в углубившихся глазницах становились все шире. Хозяйка стояла гордо и непринужденно; голубая накидка, подвязанная под грудью шнурком с кистями, подчеркивала ее рост и стать.
– Мадам, я злоупотребляю вашим гостеприимством. Умолять о приюте на одну ночь и оставаться две недели…
– Тихо, – шепотом предостерегла она, испуганная слабостью его голоса. – Вы должны отдыхать. Мы поговорим, когда вы наберетесь сил.
Просперо окреп гораздо быстрее, чем мог предполагать.
Его вкусно и обильно кормили. Благодаря уходу Боны и Амброзио силы Просперо прибывали не по дням, а по часам. Раз в день хозяйка приходила навестить его, принося свежие цветы к его постели. Он неотрывно следил за ее величавой неторопливой поступью, стараясь не упустить ни малейшего проявления той неповторимой грации, которую в ней открыл. С восторгом наблюдал он за солнечными бликами на ее блестящих каштановых волосах, белой тонкой шее и прекрасных запястьях. Но когда он пытался вовлечь ее в разговор, она отказывала ему с мягкой решительностью, которую он находил восхитительной, хотя отказ и причинял ему боль. Они наговорятся, обещала она ему, когда он снова будет на ногах.
Вот он и хотел поскорее встать на ноги. Уже на четвертое утро Просперо потребовал зеркало, чтобы взглянуть на свое лицо. Касаясь его прежде, он узнал, что оброс уродовавшей его косматой бородой. Но ужасный вид впалых щек и ввалившихся глаз потряс Просперо. Он сразу стал раздражительным и капризным, начал канючить и замучил Амброзио абсурдными поручениями.
В итоге пришедшая в полдень с визитом хозяйка застала в павильоне господина, изрядно смахивавшего на тех, что две недели назад карабкались на стену ее дома. Выбритый и коротко подстриженный Амброзио, сносно причесанный и облаченный в свой прежний черный парчовый костюм, Просперо с поклоном встретил ее у порога. Он был мертвенно-бледен, но улыбался.
Покаянно приняв упрек в том, что слишком рано встал на ноги, он тотчас же сел по велению хозяйки и позволил ей обложить себя диванными подушками.
– Вы терпите это, будто мученик, – пошутила она.
– Мученик, который попал в рай.
– Дорога к раю идет через врата смерти, а они не распахнулись перед вами.
– Совсем не так. Чтобы попасть в рай, надо было перелезть через стену. Что же касается остального, то я отказался переправиться через Стикс[16], обнаружив Элизиум[17] на этом берегу.
– Так-то вы благодарите своих спасителей?
– Если существуют лучшие слова признательности, научите меня им.
Она стояла, глядя на него сверху вниз.
– Словам? Какое значение вы придаете словам! Я подозреваю, что они для вас что-то вроде ярких бусинок, из которых вы составляете прелестный узор для собственного удовольствия.
– О, и чтобы порадовать других, я надеюсь. – Он поднял глаза. – Я обязан вам столь многим и при этом даже не знаю вашего имени.
– Моего имени? Друзья зовут меня Джанной.
– Тогда позвольте и мне называть вас Джанной, поскольку я, должно быть, больше чем друг. Почти ваше дитя, ибо вы дважды подарили мне жизнь.
– Хорошо, сын мой, но при условии, что вы будете вести себя как сын.
– Почтительность моя превзойдет сыновнюю.
– Я согласна, поскольку она подразумевает и послушание.
В этот день она оставалась с ним немного дольше, а на следующий доставила ему удовольствие, придя в павильон на обед. Прислуживали им Амброзио и Бона. С этого дня случайный эпизод в прекрасном саду, куда занесла его судьба, стал все больше напоминать восхитительный сон.
Шли дни, силы Просперо восстанавливались, и хозяйка все больше и больше времени проводила в его обществе. Пролетело семь таких дней с тех пор, как он впервые поднялся, – дней, в течение которых окружающий мир был напрочь забыт, а настоящее стерло и воспоминания о прошлом, и страх перед будущим. Просперо попал в оазис, находящийся в самом центре пораженного чумой города. Но и сюда проникали кое-какие вести, обычно приносимые Амброзио. Они касались главным образом состояния дел в Генуе. Иногда это были слухи, связанные с войной, ход которой, по-видимому, становился невыгоден Франции. А однажды дошла сплетня, что мессир Андреа Дориа, разбитый королем Франции, засел в своем замке Леричи, снаряжая галеры и собирая на них людей. Италия гадала, к чему бы это.
Этот слух рассмешил Просперо.
– Я понял. Он получит плату от императора и вернет Геную под его покровительство, которого сам же и лишил, когда получил плату от Франции.
Мадонна скрестила с ним шпаги.
– Не кажется ли вам, что вы ослеплены обыкновенной ненавистью?
– Я сознаю это. Но как можете вы упрекать меня после всего, что я рассказал вам о себе?
– Почему же нет? Возможно, это и мешает вам быть беспристрастным.
– Нет, не мешает.
– И все же вы отказываетесь видеть другую причину перемены в Андреа. Король Франции нарушил условия договора, касающиеся Генуи.
– Так говорит Дориа, чтобы выгородить себя. И вы верите ему?
– Я смотрю непредвзято. А какие основания у вас не верить ему?
Он помолчал, прежде чем ответить.
– Есть пословица: «Глас народа – глас Божий». Верит ли ему население Генуи?
– Поверит, если, изгнав французов, Дориа исправит свою ошибку.
– Тогда, будьте уверены, он изгонит их. Таким образом он восстановит утраченное доверие и снова станет самым уважаемым человеком в государстве.
Она вздохнула:
– Вы очень жестоки.
– Разве я не познал его вероломства? Разве у меня нет причины? Как еще я могу к нему относиться! Не он ли нарушил слово, данное мне, а также моему отцу, которого (и я всегда буду в этом винить себя) я предал и который вынужден был бежать, что повлекло его смерть?
– Но это было дело рук Фрегозо.
– Фрегозо без Андреа Дориа – ничто. Они беспомощны. Сделать Оттавиано дожем! И замечательным дожем. Бог свидетель. Чума здесь, в Генуе, а этот Фрегозо, достойнейший ставленник Дориа, забыв о долге, в панике бежал, спасая свою шкуру.
Хозяйка успокаивающе похлопала его по руке.
– Я понимаю. Но… – Она заколебалась, потом продолжала едва ли не со страстью: – Ах, но ведь это означает, что вы сделали месть целью своей жизни! Однако это слишком черное чувство, чтобы носить его в сердце. Что-то вроде чумы, разъедающей душу.
Просперо не был сентиментален, но страстный тон женщины, которую он считал воплощением беспечности, взволновал его. Однако он лишь вздохнул и задумчиво ответил:
– Это мой долг. Долг перед моим родом, члены которого находятся в изгнании.
– Потому что они боролись против французов. Если они будут побеждены, ваши родные вернутся. Неужели и тогда примирение невозможно?
– Примирение? – Он почувствовал, как к лицу приливает кровь, но сдержал себя и только покачал головой. – Сначала необходимо искупление.
Женщина посмотрела ему в глаза, и он увидел, как серьезно ее милое овальное лицо, как печальны ее глаза под пушистыми бровями.
– Монна Джанна, мои заботы не должны угнетать вас. Я так считаю их пустячными.
Но в тот же миг Просперо понял, что это неправда. Разговор с хозяйкой разрушил грезы, пробудил воспоминания о забытом прошлом и тревогу о будущем. Теперь Просперо снова здоров и не имеет права праздно сидеть в этом доме. Долг императорского офицера повелевал ему быть в Неаполе с принцем Оранским. Отступничество Дориа от Франции и уход его флота – подтверждение того, что принцу необходим флотоводец. А сыновний долг предписывал Просперо навестить и успокоить мать, находящуюся во Флоренции.
Наутро он сообщил о своем решении мадонне Джанне. И добавил совершенно искренне, а вовсе не для красного словца:
– Я чувствую себя так, словно должен разделить свои душу и тело!
Она не сразу ответила ему. После короткого молчания хозяйка взяла лютню, лежавшую рядом, и, как только струны затрепетали под ее длинными пальцами, тихо запела.
Испытывая сразу и очарование, и изумление, и восторг, и благоговение, сидел он и слушал песню, которую сочинил, когда кровь его уже была заражена чумой, песню, зародившуюся в нем при первом взгляде на эту женщину.
Последняя строка тихо замерла на ее губах:
– Con i ginnochi chini a tua beltade[18].
Лютня умолкла.
– Всего лишь слова, – сказала она. – Яркие бусинки, из которых вы делаете ожерелье для существа, созданного вашей мечтой.
Он покачал головой. Он был очень бледен.
– Не яркие бусинки, а жемчужины, мадонна. Жемчужины – символ наших слез, и в них блестят слезы – слезы светлые, чистые и искренние, каких еще никто никогда не проливал. Откуда у вас эти строки?
– Они были записаны на листке бумаги в то утро, когда мы увидели, что вы больны. На них было посвящение: «Даме в серебристом». Я сначала подумала, что это записка, которую вы оставили для меня.
– Я полагаю, так и было. А потом?
Она отвернулась.
– А потом я прочитала эти строки. Я надеялась, что они посвящены мне.
– Вы надеялись? Вы надеялись! – Он взглянул на нее. Его лицо преобразилось, озарившись каким-то внутренним светом. И тут Джанна поняла, что выдала себя. Ее охватил страх; она не решалась встретиться взглядом с Просперо.
– Джанна, – сказал он нежно, – если это правда – а я молю Бога и Богородицу, чтобы это было так, – то мы сейчас не должны испытывать ни недостатка в словах, ни нужды в них. Вы заявили свои права на меня в благословенный час нашей встречи, а я заявил свои права на вас.
Она ответила ему, отведя взгляд:
– Вначале я опасалась, что сонет лжет, что вы спасались бегством не от смерти ради жизни, а от смерти ради смерти. Но когда вы поправились, мои страхи усугубились: этот сонет показался мне всего лишь шуткой. Так иногда, теша свою душу, забавляются поэты.