Меч мёртвых — страница 38 из 77

…И, смахнув с ресниц багряную пелену, Твердислав увидел перед собой вурдалачьего вожака. Легко было понять, что это вожак. И что он идёт за его, боярина Пенька, жизнью. Поневоле присмотрелся Твердята… и сердце сначала остановилось и заледенело в груди, а потом попыталось выломиться из ставших тесными рёбер. Ибо показалось Твердяте, что он узнал этого человека. То есть как узнал, под личиной-то?.. А по мечу в руке вурдалака. Мало ли на свете людей, похожих статью и лицами, бывает и спутаешь. Этот меч ни с каким другим спутать было нельзя.

По сторонам ещё теплились и светили костры, и по старинному клинку катились гибкие огненные змеи. Сияла чистым золотом тяжёлая рукоять. И, венчая её, искрился большой гранёный сапфир. Даже рыжий блеск пламени не мог перебить глубокой морской синевы…

Меч, которым ещё прошлой осенью владел на Селунде Хрольв. Пока не отдал его в подарок за спасение жизни…

– Сувор!.. Никак ты припожаловал?.. Вор!.. Собака смердящая!.. – закричал Твердислав. И рванулся вперёд, норовя распластать и выпустить кишки.

Он не видел, как два копья пригвоздили к сосне новогородского кметя, худо-бедно оборонявшего ему спину. Он краем глаза подметил справа, в десятке шагов, движение, словно медведь вставал из берлоги. И услышал ужасающий рёв, невозможный для человеческих уст. Он всё-таки сошёлся с предводителем нечисти и сразу почувствовал, что синеглазый меч слушался того весьма неохотно. Совсем не так, как на безымянном маленьком островке, где Сувор мерился сноровкой с Замятней, а он, Твердислав Радонежич, поглядывал со стороны, сердился и ревновал…


Датчанина Эгиля подняла и удержала на ногах ярость берсерка, издревле сопровождавшая его род. Ему уже много зим не случалось впадать в настоящее боевое неистовство, и он даже думал, будто дух предка-медведя, сокрыто живший в груди, под осень его жизни совсем задремал. Или просто покинул его, ища себе кого помоложе…

А вот ничуть не бывало! То, что сохранялось в Эгиле человеческого, очнулось даже позже звериной его половины. И оказалось, что дикий, вечно настороженный зверь давно учуял опасность, а боевое бешенство дотла выжгло в крови тину сонного зелья, мешавшую её свободному току. Эгиль пришёл в себя уже стоя над беспомощным Харальдом и вовсю сокрушая наседавших врагов. Из его горла рвался медвежий рык, древний зверь знать не знал никакого оружия: пальцы, согнутые, точно железные когти, разрывали чью-то мягкую плоть, ломали кости, выдёргивали их из суставов… Пена бешенства хлопьями висела в седой бороде.

Харальд зашевелился, когда Эгиль пнул его в рёбра ногой и на весь лес проревел его имя.

– Хар-р-ральд! Р-р-рагнар-р-рссон!.. Беги, конунг! Беги!..

Молодой селундец с великим трудом разлепил мутные, смыкающиеся глаза. Кругом что-то происходило, но его весь этот шум, драка и беготня никоим образом не касались. Он хотел спать.

Потом что-то трепыхнулось в сознании. Как, как назвал его Эгиль?.. Мысленно Харальд, конечно, давно уже примеривался к славному званию конунга, но вслух его никто ещё так не называл, потому что это было неправильно, и Эгиль менее всех торопился находить у юнца заслуги и свойства, которыми он покуда не обладал…

На такую длинную и складную мысль у отравленного, одурманенного сонным снадобьем Харальда, понятно, сил не хватило. Только на то, чтобы кое-как собрать под себя ноги и начать подниматься. Если конунгу предлагают бежать, значит над его людьми уже носятся валькирии, выбирающие убитых… Он всё-таки встал. Он никогда не предполагал, что это может оказаться так чудовищно трудно.

– Беги, Рагнарссон… – повторил Эгиль.

Плох воин, который в последнем бою не подаст своему вождю такого совета. Но вовсе плох вождь, который послушается. Харальду показалось, будто голос старого берсерка прозвучал более по-человечески, чем в первый раз. Он посмотрел и увидел, что Эгиль умирал.

Недруги потеряли надежду справиться с ним в рукопашной – он шёл напролом, не обращая внимания на их оружие, и просто ломал либо рвал в клочья всех, до кого мог дотянуться. Тогда по знаку вожака они подались прочь, в стороны, и вперёд вышли стрельцы. С двух десятков шагов не промахнётся даже слепой, а Эгиль ещё и не стал уворачиваться, хотя мог – ибо увернись он, и стрелы, все три, достались бы Харальду. Так уж распорядилась судьба.

Чтобы натянуть гардский лук, требуется усилие, равное весу взрослого человека. Воина, поражённого такой стрелой, сносит с ног и отбрасывает. Могучий Эгиль ещё стоял. «Беги, – сказал Харальду его гаснущий взгляд. – Если погибнешь, твой отец никогда меня не простит…»

– А меня – если брошу своих или дам себя зарезать, точно барана, – ответил Харальд. – Эй, кому невтерпёж схватиться со мной? Я – сын конунга!.. Я – Рагнарссон!..

Никогда не стоит человеку так прямо говорить о себе, но это была последняя битва, когда земные законы и запреты теряют всякую власть. Стрельцы, ругаясь на все лады, снова натянули тетивы, и Эгиль всё же свалился, искромсанный широкими наконечниками. В его теле торчало шесть стрел.

Харальд понял, что остался один. Кругом дотлевали костры, но подле них уже не было удальцов-датчан, только что поднимавших кружки за добрый исход посольства и за своего хёвдинга. На талой земле, уткнувшись кто в чёрный снег, кто в рдяные угли, лежали мертвецы с чужими, незнакомыми лицами. Харальд не мог их узнать. Только то, что одних зарезали без чести, спящими, другие успели заметить приближение смерти и потянуться к оружию… Однако подняться на ноги и достойно встретить убийц смогли только двое. Эгиль, которому бешенство берсерка помогло одолеть дурман. И он, Харальд. Потому что он был сыном Лодброка и не мог посрамить имя отца.

– Я – Рагнарссон!.. – хрипло повторил он вслух. И шагнул навстречу безликим, спрятавшим хари под кожаными личинами.

Первый шаг дался ему страшным усилием, потом стало легче. Люди не могут запомнить всех дел даже самого родовитого человека, но непременно расскажут, как он умер. Ибо свидетели есть всегда. Хотя бы сами убийцы, которые обязательно похвастаются совершённым. Смерть есть последний поступок, и зачастую важнейший. Он многое искупает даже в неудавшейся жизни. Вот как у него, Харальда…

Он увидел, как стрельцы снова вскинули свои страшные луки, и напрягся всем телом, ожидая, что не прикрытую щитом и доспехами плоть его вот сейчас раздерут, пронзят железные наконечники. Но откуда-то долетел повелительный окрик, и луки нехотя опустились. Голос показался Харальду знакомым, но сообразить, кому он принадлежал, датчанин не смог. Он повернулся в ту сторону, напряг зрение, пытаясь удержать плывущие перед глазами деревья. И увидел лежащего навзничь на земле боярина Твердислава, а над ним – воина в личине, только что опустившего меч… И ещё не загустели тяжёлые тёмные капли, стекавшие наземь с узорчатого лезвия…

Этот меч…

На один дурнотный миг у Харальда голова пошла кругом: Хрольв Пять Ножей, явившийся из Роскильде выручать попавшего в беду родича – и по ошибке поднявший руку на друга…

Потом всё встало на место. Харальд вспомнил. И понял, почему стрельцам, убившим Эгиля, не было велено трогать его. И выговорил, не веря себе:

– Сувор ярл? Сувор Щетина?..

…А ведь учили его в бою видеть всё кругом себя, и впереди, и за спиной, и ни к чему не прилипать пристальным взглядом, – пропадёшь!.. Учить-то учили, да вот не помогло. Стоило Харальду дать себя ошеломить зрелищем неподобной измены – и всё! Люди, взявшие его в кольцо, того только и ждали. Мигом накинули Харальду на голову и плечи пеньковую рыболовную сеть, подбили под колени древком копья… Он упал, пытаясь высвободиться и не потерять меч, запутался ещё больше и взвыл от отчаяния, поняв: злая судьба всё-таки отказала ему в смерти, достойной сына Лодброка. Удары сыпались градом – спелёнутого сетью датчанина пинали ногами, дубасили оскепищами, нацелились по хребту вдетым в ножны мечом, но промахнулись и сломали только ребро… Кажется, на нём решили выместить злобу и расплатиться за всех, кого разорвал Эгиль и зарубил Твердислав. Рассудок уже застилала погибельная багровая тьма, когда Харальд сумел выпростать левую руку и зацепить ею чью-то лодыжку. У него давно выбили меч, а до боевого ножа, висевшего на животе, было не дотянуться. Едва ли не последним усилием Харальд сумел удержать схваченную ногу, приблизить к ней лицо и… запустить зубы в грязное голенище…

Скажи ему кто ещё вчера, будто человек способен, словно клыкастый пёс, прокусить толстую сапожную кожу и добраться до тела, – разве посмеялся бы, сочтя небылицей. А вот сбылось, и прокусил, и добрался, и ощутил на губах кровь, и услышал истошные крики укушенного – и лишь яростней заработал челюстями, перегрызая врагу уязвимое сухожилие над пяткой…

Сырой ветер донёс карканье двух воронов, пробудившихся задолго до рассвета. А может, Харальду только померещились их одобрительные голоса.

Кажется, его били ещё, и темнота стала окончательно смыкаться над ним, и он уплыл из этого мира в сумежное безвременье и тишину, успев огорчиться, ибо за чертой его не ждали девы валькирии, избирающие достойных. Его последняя мысль была отчётливой и злорадной: хоть какой, а ущерб своим убийцам он причинил. Не станут они бахвалиться, будто младший Рагнарссон сдался без боя, будто его оказалось уж так легко одолеть!..


…Люди в личинах сновали по широкой прибрежной поляне, торопливо добивая всех, в ком ещё теплилась жизнь. Копья поднимались и опускались, и в свете догоравших углей был виден пар, понимавшийся с окровавленных наконечников.

– Лабута! – огляделся вожак. – Где бродишь, живо сюда!..

Он не торопился вкладывать в ножны меч, в рукояти которого лучился синий камень, словно бы мерцавший своим собственным светом. Человек был недоволен и зол. Не таким виделось ему только что завершённое дело. Не так всё должно было произойти. И желанная добыча оказалась совсем иной, чем он себе представлял…

Он поднял чей-то плащ, валявшийся на земле, и разочарованно вытер длинный клинок. Кто бы мог подумать, что Синеокий станет вот так противиться его руке… Плащ, сколотый пряжкой, ещё держался на плече мертвеца, и человек в личине раздражённо дёрнул его, желая порвать. Добротная ткань не поддалась – пришлось отмахнуть мечом. Движение опять вышло неловким, и это озлило вожака пуще прежнего.