— Не слушай его, — в меня тоже словно вселился этот дух тихого, спокойного смеха. — Все это давным-давно унесли Рыжий Лис и его племя. Для тебя не будет пыльных шелков и тяжести драгоценностей умершей женщины, мой свет… Если бы я был владыкой Восточной империи, — должно быть, эту мысль подсказало мне воспоминание о какой-нибудь картине, мерцающей за церковным алтарем, — у тебя была бы корона из завивающихся, переплетающихся золотых стебельков и листьев — как у песчаной розы, только без шипов — и в каждом изгибе висел бы хрустальный колокольчик, который звенел бы на ходу.
— Бедуир говорил мне, что единственным венцом, который послужил для твоей коронации, милорд, был венок из дубовых листьев. Тогда короны из золотых стеблей ржи — если только я получу ее от моего повелителя — будет вполне достаточно для моего величества. С этим и твоими фанфарами, Бедуир, я не буду страдать без драгоценностей какой-то умершей королевы.
Я почувствовал внезапный прилив тепла и, протянув руку, обнял ее за колени — они были ко мне ближе всего.
— О Гуэнхумара, как хорошо быть снова дома, с тобой.
Странно, но я гораздо меньше стеснялся прикасаться к этой новой Гуэнхумаре, чем к той, старой.
Я смутно надеялся, что она ответит: «Так хорошо, что ты снова дома, со мной», но она произнесла только:
— Правда, дорогой?
И я почувствовал, как она коротко вздрогнула под тяжелыми складками платья. Потом она нагнулась и провела по моей щеке ладонью, и я позволил себе поверить, что этим кратким прикосновением она выразила все, чего не сказала словами.
Бедуир укладывал свою драгоценную арфу в чехол и накидывал лямку на плечо, и что-то в его движениях напомнило мне путника, поднимающего пыльный узелок, чтобы снова отправиться в дорогу. И я без всякой задней мысли заметил:
— Ты похож на человека, который собирается в путь.
Он рассмеялся.
— Правда? Но если и так, то он будет недолгим. Мне думается, что завтра я вновь переберусь в свою старую комнату.
Я резко выпрямился и отпустил Гуэнхумару.
— Ты ведь это не серьезно?
— Серьезно.
— Бедуир, ты еще недостаточно окреп, чтобы возвращаться в эту свою конуру.
— Ты недооцениваешь заботливый уход леди Гуэнхумары. Я уже почти здоров.
— Почти! И какое же зло причинил я тебе или ты мне, что ты убегаешь, как курица, которой в зад дует ветер, стоило мне вернуться домой с военной тропы? Гуэнхумара, сердце моего сердца, скажи же ему, что он не может уйти.
Мне показалось, что на нее упала тень, но это просто заходящее солнце скользнуло за разрушенную колонну. Гуэнхумара спокойно проговорила:
— Бедуир знает, что здесь его дом, что здесь ему рады, сколько бы он ни пожелал остаться, и будут его ждать, когда бы он ни решил вернуться. И что он волен приходить и уходить, как ему вздумается.
Бедуир поправлял ремешок от чехла у себя на плече. Его пальцы застыли на пряжке, и он поднял глаза, чуть заметно усмехаясь над темными глубинами своей души.
— Я только что подумал, что во всем этом мы забываем о Пурпуре. Люди могут сказать, что это неразумно и даже опасно — уходить, когда император говорит: «Останься».
— Если бы император приказал тебе остаться, ты повиновался бы? — спросил я.
— Я обязан подчиняться августейшему повелению.
Мы долго смотрели друг на друга, глаза в глаза и уже без смеха. Потом я сказал:
— Твой брат по оружию просит, чтобы ты уходил куда хочешь и когда хочешь и возвращался по своей воле.
Мы чувствовали, все трое, что хрупкое удовлетворение нескольких прошедших мгновений покинуло нас, и, думаю, попытались вернуть его сознательным усилием воли. Бедуир упомянул, что немного погодя он, может быть, съездит еще раз взглянуть на ферму, которую я ему подарил, а Гуэнхумара поинтересовалась, что она из себя представляет.
— Горное пастбище и конский выгон в нагорьях, — ответил он, — три поля и кучка торфяных хижин. Я не видел ее летом, но в феврале в лесах над домом будут цвести подснежники. Поэтому ее и называют Коэд Гуин.
Только вот почему-то на этот раз я не мог проникнуть в то, что эти двое перебрасывали друг другу, словно разноцветный мяч. И внезапно мне показалось, что Гуэнхумара решила оставить игру. Она слегка вздрогнула.
— Солнце село, и уже становится холодно. Давайте пойдем к огню.
Так что этот короткий час, в котором было нечто от тишины и покоя святилища, закончился, и несколько мгновений спустя я стоял вместе с Гуэнхумарой на галерее, оглядываясь поверх невысокой стенки на то, как Бедуир, все еще слегка неуверенно, идет через двор к себе в комнату, чтобы собраться на ужин.
— Гуэнхумара, ты, что, считаешь, что ему уже пора уходить?
Она тоже смотрела на удаляющуюся фигуру и теперь, едва заметно вздрогнув, повернулась ко мне. В доме уже сгустился сумрак — хотя со двора еще не ушло солнце — и некоторое время назад Нисса принесла в атриум свечи; падающий из открытой двери свет мягко золотил лицо Гуэнхумары, на котором серые сумерки углубили пятна теней.
— Да, я думаю, пора, — сказала она и, взяв меня за руку, повела меня в атриум.
Несколько дней спустя мне пришлось пройти через еще одну, более церемонную коронацию в базилике, но для меня она была не более чем пустой оболочкой той, настоящей, коронации, которая произошла в ночь после Бадона; и сейчас я почти ничего не помню о ней, если не считать неясных, расплывчатых золотых и разноцветных пятен, серой стали ничем не прикрытых кольчуг и блестящих и холодных, как у чайки, глаз епископа Дубриция, возлагающего золотой обруч на мою голову. И того мгновения, когда я надел на руку огромный браслет-дракона, принадлежавший Амброзию, и осознал, что нахожусь там, где он хотел бы меня видеть.
Жизнь изменилась, повернувшись новой стороной, и я, который некогда был военачальником, а теперь стал Верховным королем (коронованным как цезарь, но Верховным королем во всем, кроме титула), чувствовал себя кем‑то вроде чужака в чужой стране, постигая, как мог, в парадных залах и в комнате Совета — где Амброзий прошлой зимой сводил себя работой в могилу — науку управлять королевством. Но мне помогала Гуэнхумара, сидящая рядом со мной на большом королевином троне, который в течение стольких лет пустовал, запертый в кладовой... Правду сказать, той зимой она была ближе ко мне, чем когда-либо с тех пор, как умерла Хайлин. Бедуир же, напротив, словно отдалился от меня.
За дни, что последовали за моей второй коронацией, Вента успокоилась — и стала еще спокойнее, когда войско было распущено и люди разбрелись по домам, чтобы распахать поля для нового урожая и зачать детей на следующий год. Но, конечно, для Товарищей, так же как и для немногочисленных постоянных эскадронов конницы и отрядов копейщиков, не было никакого отдыха; мы получили с конных заводов только что объезженных двух- и трехлеток для дальнейшей «военной подготовки», а всех уже выезженных лошадей нужно было поддерживать в боевой форме, так что для нас началась обычная зимняя работа. Старый Ханно умер несколько лет назад, и поскольку его сын Альгерит был слишком ценным человеком, чтобы можно было обойтись без него на племенных выпасах, моим новым главным объездчиком стал низкорослый белобрысый дикарь из древнего края иценов. Поначалу я присматривался к нему с некоторым беспокойством, не очень-то веря в то, что кто-либо, кроме Ханно, сможет объездить молодняк так, как мне было нужно; но если говорить по справедливости, я не думаю, что наша конница как-то пострадала от этой замены.
Между рождеством и сретеньем мы, как и каждый год, проводили Зимние конные маневры. Это помогало поддерживать рвение людей и лошадей и немного оживляло — в том числе и для наблюдающих за нами горожан — самые темные дни года, когда Костры Середины Зимы уже не горели, а до весны (которая, в любом случае, все эти годы означала также и саксов) было по-прежнему очень далеко.
Я и сейчас вижу, как наяву, плоские луга под городскими стенами, по-зимнему бледные в слабом свете солнца; матово-синие, похожие на древесный дым тени среди голых, пестрых лесов на окружающих нас горных склонах; стайки скворцов, с шуршащим звуком снующие у нас над головами, и изогнутую линию эскадронов, которая, казалось, повторяет рисунок птичьей стаи; слышу перестук копыт и слабые звуки труб из-за заливных лугов; и это музыка, на которую была положена вся моя жизнь.
Это продолжалось с самого полудня на глазах у густой толпы, собравшейся у городских ворот и по краю скакового поля. Мы выполняли маневры все вместе — и вымпелы эскадронов струились в серебристо-золотом свете — вступая в притворные схватки, которые готовят руку и глаз к настоящему бою. Мы разделялись, эскадрон за эскадроном, всадник за всадником, и на лошадях, которые почти плясали под звуки труб, образовывали на радость зрителям сложные, постоянно меняющиеся фигуры — закручивающиеся в спирали линии, наконечники стрел, вращающиеся круги (потому что это тоже прибавляет мастерства и самообладания в день битвы). Я уже выводил туда свой эскадрон, показывая его в действии, и рев толпы и мягкий топот копыт, ударяющихся о зимнюю траву у меня за спиной, все еще звучали в моей крови, пока я сидел, глядя на Бедуира, который вышел на поле в свой черед.
Он увлекал эскадрон за собой вдоль длинной линии вкопанных в землю столбиков, проводя его между ними туда-сюда, будто челнок сквозь основу, а за ним следовал его помощник с эскадронным вымпелом, развевающимся на древке копья, словно переливчатое шафраново‑синее пламя; я с тревогой наблюдал за своим другом, беспокоясь, все ли у него в порядке, гадая, не слишком ли сильно давит на его увечную руку – несмотря на перекинутый через плечо ремень – тяжелый щит из черной бычьей кожи, выискивая малейшие признаки того, что ему тяжело справляться с огромным рыже-чалым жеребцом. Но Бедуир всегда обладал присущим певцам умением управлять лошадью при помощи колен, и сейчас это здорово его выручало. В своем стремлении увидеть, как у него обстоят дела, я подал Сигнуса на несколько шагов вперед, мимо купы голых ив, слегка заслоняющих от меня поле, а когда снова придержал его, то заметил небольшую группу молодых парней, все еще частично закрытую от меня ветками; их участие в сегодняшнем действии было на данный момент закончено, и они стояли, разговаривая между собой и наблюдая за теми, кто был на поле. Ближайшим ко мне был Медрот; его волосы — он успел снять с головы округлый шлем — сияли в холодном свете дня бледно-мышиным цветом, и он манерно поигрывал латными перчатками, как нервная лошадь