Меч на закате — страница 104 из 116

ольше, чем похождения Кея. Но они обратились друг к другу, двое людей, которых я любил больше всего на свете, и этим каждый отнял у меня другого, и я остался отверженным и одиноким — и преданным обоими. Во мне нарастала черная горечь, и в висках у меня стучал, стучал маленький барабанчик.

Гуэнхумара сделала ко мне полшага, протягивая вперед руки, и ее голос трепетал, как лебединые крылья в полете, от чего у меня всегда щемило сердце.

— Артос, не только ради нас, но ради себя постарайся простить нас!

И я заявил:

— А что тут прощать? Ведь всего один раз в твоей и моей жизни я смог быть тебе мужем больше чем наполовину. Это всего лишь закон природы — что кобыле в определенное время нужен жеребец!

Она вскрикнула при этих словах, точно я ее ударил.

— Артос, нет!

И отступила на эти полшага назад.

И я увидел в ее лице и в лице Бедуира нечто такое, что заставило остановиться стучащий у меня в голове молоточек.

— Мой Бог! Ты не сказала ему этого, да?!

Но за нее ответил Бедуир.

— Нет, она мне этого не сказала.

— Это было… милосердно с ее стороны.

— Нет, — возразила Гуэнхумара. — То, что происходит между мной и тобой, не имеет отношения к Бедуиру.

— А то, что происходит между тобой и Бедуиром, не имеет отношения ко мне. Ты когда-нибудь вообще любила меня, Гуэнхумара?

Она не вернулась на эти полшага, но я думаю, что какая-то часть ее души тянулась ко мне даже тогда.

— Да, — ответила она, — только мы так и не смогли переступить порог. Я старалась не меньше, чем ты, но нам это так и не удалось.

Я отступил от двери в сторону, потому что мне казалось, что разговор закончен.

— Это все, что можно сказать, не так ли?

Они оба не двинулись с места, и я повернулся к Бедуиру, который словно мысленно отстранился от того, что касалось только Гуэнхумары и меня.

— Ну, и что теперь? Ты попробовал ее и, похоже, она тебе понравилась. Ты не собираешься потребовать ее у меня?

Его губы на мгновение искривила привычная насмешливая улыбка.

— А разве мудрый человек требует у цезаря его жену?

Гуэнхумара быстро проговорила:

— Так вот что ты собираешься сделать? Отослать нас прочь?

— А что еще, как ты думала, я должен буду сделать?

— Не знаю. Если бы ты был другим человеком, думаю, ты мог бы убить нас. А так… я не знаю.

Она сделала долгий судорожный вдох и начала торговаться — или мне показалось в то время, что она пытается торговаться, хотя я не мог понять, с какой целью, потому что прекрасно знал, что королевский сан почти ничего не значил для нее. Теперь-то я понимаю, что она отчаянно старалась спасти хоть что-нибудь из-под обломков, спасти какие-то осколки чего-то хорошего для всех троих, и больше всего — для меня.

— Если ты простишь эту одну ночь…, — ее голос сорвался, и она усилием воли заставила его звучать твердо, слишком гордая для извечного женского оружия — слез. — Если тебе кажется, что годы, в течение которых я была тебе верной женой, а Бедуир — твоим преданным лейтенантом, могут хоть как-то перевесить эту одну ночь, то я пообещаю тебе — на коленях, если хочешь, — что мы никогда больше не останемся наедине и не обменяемся ни словом, если тебя не будет рядом.

Дура! Подумать, что именно это имело для меня значение, сам факт, что они провели вместе ночь. Дура — не понять, что я предпочел бы, чтобы она переспала с Бедуиром дюжину раз, не любя его, чем знать, что ее сердце рвется к нему, пока она верной женой лежит как-нибудь ночью в моих объятиях. Бедуир понял, но в некоторых отношениях мы с Бедуиром были ближе друг с другом, чем я когда-либо был с Гуэнхумарой.

— Бедуиру пришлось бы дать половину этого обещания, — жестко сказал я, — и мне кажется, что он не стал бы этого делать. Нет-нет, Гуэнхумара, то, что ты предлагаешь, слишком тяжело для простых смертных, как для тебя, так и для меня. Ты мне больше не жена — а ты, Бедуир, больше не мой лейтенант и брат по оружию; со всем этим покончено… Сейчас в Коэд Гуине должно быть хорошо, хотя я боюсь, что подснежники уже отошли. У вас есть время до полудня, чтобы устроить все ваши дела и убраться из Венты.

Гуэнхумара начала отчаянно умолять снова:

— Артос, послушай… о, послушай! Только не обоих! Ведь, конечно же, будет вполне достаточно, если ты изгонишь одного из нас? Отошли меня — отправь меня с позором домой, к очагу моего отца, как дурную женщину, опозорившую твое ложе; или, если ты более милосерден, позволь мне удалиться в обитель Святых жен в Эбуракуме, как бы по моей собственной воле. Только не отсылай от себя Бедуира; наступает время, когда он будет нужен тебе, как никогда раньше!

Бедуир все еще стоял не двигаясь — воплощение молчаливого горя: подбородок опущен в складки плаща, у ног упавший меч. Он поднял голову и взглянул на меня, и я знаю, что мы оба думали об обители Святых жен на улице Суконщиков, о том, как Гуэнхумара прижималась ко мне, оглядываясь назад, когда я увозил ее прочь, и об этой дрожи — словно дикий гусь пролетел над ее могилой…

— И ты потерпишь это? — крикнул я ему. — Великий Боже! Парень, неужели ты позволишь, чтобы вся тяжесть искупления легла на ее плечи?

— В той роли, что отведена мне, возможно, тоже было бы свое искупление, — его слова были немного невнятными, словно у него свело губы. — Но я думаю, об этом не может быть и речи.

Все пламя моего гнева превратилось в серый пепел, и холод пробрал меня до глубины души; и я внезапно почувствовал огромную усталость. Я сказал:

— Нет, об этом не может быть и речи, для тебя здесь нет места так же, как и для нее. Забирай ее и уходи, потому что я не хочу, чтобы вы оба когда-либо приближались ко мне снова.

Я с усилием отворил дверь и, слыша, как отдается у меня в ушах голос Гуэнхумары, в последний раз выкрикивающий мое имя, побрел в темноте вниз по ступенькам, спотыкаясь и натыкаясь на стены, словно был очень-очень пьян.

Во дворе вздохнувший ветерок качнул последнюю живую ветку дикой груши и уронил несколько хрупких лепестков в темную воду колодца...

Глава тридцать четвертая. Редеющие ряды

Назавтра было третье воскресенье месяца, день, когда, по давно заведенному обычаю, Амброзий, если был в Венте, давал аудиенцию, и каждый, кто хотел потребовать справедливости, высказать обиду, предложить план, мог прийти к нему в Большой зал. Я продолжил после него эту традицию и потому сидел в то воскресенье на поднятом на помост Верховном престоле — за спинкой которого стояла церемониальная охрана из нескольких Товарищей — рядом с пустым троном королевы и пытался заставить свой измученный мозг понять, что этому человеку необходимо освобождение от воинской службы, а та женщина жалуется на торговца зерном. Старый плащ императорского пурпура, который тоже принадлежал Амброзию, давил мне на плечи так же тяжело, как и сам обычай воскресных аудиенций, но это и хорошо, что мне пришлось что-то делать. Я думаю, что если бы в тот день я мог отдыхать, я сошел бы с ума… Первый в году шмель, случайно залетевший со двора, бился головой в одно из окон, в котором еще сохранилось стекло, в тщетной попытке найти выход, и этот звук дразнил меня, путаясь где-то у задворков моего сознания. «Нет выхода, нет выхода…». Я нахмурился, пытаясь сосредоточиться на том, кто был прав и кто виноват в излагаемом передо мной деле.

Народу в тот день было больше, чем обычно, но, конечно же, к этому времени вся Вента должна была знать; они глазели на меня, перешептываясь между собой, или, по крайней мере, мне так казалось, и мне это было безразлично, лишь бы только они ушли, лишь бы только мне не нужно было сидеть там и видеть их лица — лица за лицами — сквозь дымку, порожденную моими пульсирующими висками.

Все закончилось, и последний человек из ожидавшей на наружном дворе толпы исчез за дверью, и мягкий весенний дождь за окнами начал растворять в себе серый свет дня. Я уже собирался подняться и вернуться в покои Амброзия — я отдал приказ перенести туда мои пожитки из Королевина двора, который больше не был мне домом, — когда снаружи послышался беспорядочный топот множества ног и голос Фарика, которому ответил кто-то другой; я вопросительно взглянул на Кея, который стоял, громадный, угрюмый, золотисто-седой, рядом с моим креслом, и в этот момент брат Гуэнхумары, держа на руке накрытого колпачком любимого сокола, вошел в дальнюю дверь; с ним были все, кто еще остался от верхового отряда, который я получил за ней в приданое.

Он прошагал через весь зал и остановился передо мной, а у него за спиной с топотом выстроились  его рослые каледонцы. Отсалютовав, как положено, Верховному престолу, он остался стоять, откинув голову далеко назад и хмуро глядя на меня жаркими рыжевато-карими глазами из-под сведенных в одну черту прямых черных бровей.

— Ты хочешь что-то мне сказать? — осведомился я наконец.

— Да, — ответил он. — Я хочу сказать вот что, Арториус Аугустус: нам сообщили, что прошлой ночью ты удалил Гуэнхумару, мою сестру и твою королеву, от двора с позором.

— Это не я заклеймил позором ее лоб, — холодно заметил я.

— Нет, и по этой причине — раз она сама навлекла на себя позор — мы не ищем с тобой ссоры, не ищем отмщения за то, что ты отправил ее прочь. И однако для меня она по-прежнему сестра, а для всех нас — дочь дома нашего князя, и поэтому мы, верно служившие тебе более десяти лет, больше не считаем себя твоими Товарищами, раз ты изгнал ее с позором.

— Понимаю, — кивнул я. — Я даю вам позволение вернуться на север, к вашим родным местам.

Горячие, неподвижные соколиные глаза ни на миг не изменили выражения и не оторвались от моего лица.

— Мы не просим позволения. Мы уходим на север, к нашим родным холмам, и забираем с собой женщин, на которых мы женились, и детей, которых родили здесь, на юге. Мы пришли, чтобы известить тебя об этом, не более того.

Я помню, как сидел там, на своем Верховном престоле, чувствуя, как впиваются мне в ладони вырезанные на подлокотниках волчьи головы, и смотрел, смотрел в эти гордые непоколебимые глаза.