Меч на закате — страница 106 из 116

вался с пеной у рта самому принять командование, но я был так слаб, так недавно вернулся от края всего сущего, еще так остро чувствовал незначительность и удаленность всех вещей, что меня вполне устраивало лежать смирно, оставив кампанию, какой бы она ни была, в руках Кея.

Беспокойным у нас был Гуалькмай, которому не терпелось вернуться к своим раненым. Он прилагал огромные усилия, чтобы скрыть это, но я знал своего Майского сокола большую часть жизни не для того, чтобы не суметь разгадать его настроения и его желания… Однажды вечером, когда он, следуя своему обыкновению, зашел после ужина меня проведать, я, помню, начал ворчать насчет того, каким черепашьим шагом возвращаются ко мне силы, и он посмотрел на меня, слегка приподняв брови.

— Не часто случается, чтобы человек, который перешел от Желтой Карги прямо к легочной лихорадке, оказывался в состоянии сражаться врукопашную с дикими зубрами уже через неделю. Ты поправляешься, друг мой. Теперь у тебя все пойдет хорошо.

— Так что, полагаю, ты захочешь оставить меня и присоединиться к войску, — заметил я.

Он с легким кряхтением уселся в большое резное кресло со скрещенными ножками, стоящее у очага, и потер колено.

— Я останусь до тех пор, пока ты не перестанешь во мне нуждаться. 

Я повернулся к нему и увидел, чувствуя, как накатывает на меня внезапная волна теплоты и нежности, усталого старика, которым он стал, высохшего и скрюченного, точно ветка дикой груши на колодезном дворе; я знал, что ему не под силу вынести тяготы лагеря и военной тропы и знал также, что он должен ехать.

— Что до этого, то у меня есть Бен Элеада, который может готовить мне настойки. Другие теперь нуждаются в тебе больше, чем я.

— Не стану отрицать, что я буду рад вернуться к войску и к раненым, — просто сказал он. — Они немало лет были моей главной заботой.

— Всего лишь тридцать или около того. Порядочно наших были бы к этому времени мертвы по меньшей мере однажды, если бы не твой маленький острый нож и вонючие микстуры от лихорадки.

— И даже так порядочно наших мертвы, — сдержанно отозвался Гуалькмай, и мы оба углубились мыслями в прошлое, как бывает с теми, кто стареет; вспоминая товарищей, живых и умерших, которые были молоды вместе с нами, когда само Братство было молодо. Так что все было решено, и мы еще немного задержались за разговорами, пока Гуалькмаю не пришло время собираться в дорогу.

Вставая, чтобы идти, он внезапно пошатнулся и, дабы устоять на ногах, схватился за спинку кресла; и на какое-то мгновение, пока он стоял, проводя по лбу ладонью, мне показалось, что на его лицо наползла серая тень, и меня коснулся страх.

— Что такое? О Боже милостивый, Гуалькмай, только не ты теперь!

— А? — он поднял глаза, встряхивая головой, словно хотел прояснить ее. — Нет-нет, может, я немного устал, только и всего. Иногда я думаю, что старею.

— Ты на десять лет моложе меня.

— Смею надеяться, я протяну еще немного, — отозвался Гуалькмай и невозмутимо захромал к двери — его хромота заметно усилилась за последние годы.

Больше я его не видел.

Возвратившихся ко мне сил едва хватало на то, чтобы доползать от кровати до кресла у очага и сидеть там, закутавшись в одеяла, обычно с парой собак у ног (но ни одного моего пса никогда больше не звали Кабалем), когда мне принесли некую депешу от Кея. Почерк моего лейтенанта никогда не был особо разборчивым — странно мелкий и корявый для такого рослого и несдержанного человека — и я корпел над ним, поднося пергамент к мерцающему свету пламени, потому что хотя на дворе еще должен был быть день, маленькие неровные оконца в крыше были закрыты ставнями, чтобы не пропускать внутрь дождь и ветер. Более того, письмо заслуживало внимательного прочтения, потому что наконец-то Кею было о чем сообщить: вынужденные-таки действовать саксы приняли полномасштабное сражение при Кловенской дороге, почти на полпути между Вентой и берегом, где высадился Сердик. Кей дал мне об этом сражении простой и ясный отчет, маневр за контрманевром и фаза за фазой, вместе с некоторыми действительными или кажущимися фактами касательно левого крыла конницы, которые делали чтение малоприятным. Я мог себе представить, как он покусывает перо и озабоченно вглядывается в возникающие на пергаменте строчки. И в конце, хотя Морские Волки были фактически остановлены и даже отброшены назад — ценой тяжелых потерь с нашей стороны — он не мог сообщить мне о решающей победе; вся летняя кампания почти ничего не дала, если не считать того, что Сердик был до сих пор заперт с южной стороны Леса. И когда я читал это письмо, первый из октябрьских штормов уже бился крыльями о дребезжащие ставни, так что я знал, что на этот год сезон военных действий был окончен.

Дойдя до неразборчивой подписи, я долго сидел, сжимая в руке свернутый пергамент. Потом я подозвал к себе Малька, который сидел на корточках среди собак, начищая щит, и послал его за одним из писцов, потому что хотел, в свою очередь, продиктовать письмо. Но мое письмо было к Медроту. Я не совсем понимаю, чего именно я собирался добиться, вызывая его к себе; наверно, я смутно надеялся, что если я предъявлю ему мои почти бесформенные подозрения лицом к лицу, то смогу понять, обоснованы они или нет.


Несколько дней спустя, когда я подремывал у огня, — в то время я довольно много спал — мне приснился Коэд Гуин, Белый Лес, приснились звуки арфы, Гуэнхумара, расчесывающая волосы у торфяного костра, и Бедуир, прислонившийся головой к ее коленям; и огромные крылья, которые отшвырнули меня назад, когда я вскрикнул и хотел броситься к тем двоим… И я проснулся с лицом, мокрым от слез, навстречу крыльям очередного шторма, сотрясающим ставни и отгоняющим дым от дыры дымохода, и Медроту, стоящему у очага.

Плечи его откинутого назад плаща были все еще темными от дождя, и он стоял, опираясь одной ногой о теплые камни очага, вглядываясь в алый глаз пламени и снова и снова протаскивая между пальцами свои перчатки; и — как всегда, когда я видел его неожиданно и одного, — было похоже, что он стоит здесь в бесконечно терпеливом ожидании уже очень и очень давно. Его плащ был схвачен на плече новой брошью — черный опал в оправе из переплетенных золотых проволочек, — которая выглядела как подарок от какой-нибудь женщины. Как правило, на нем всегда можно было увидеть что-нибудь в этом роде, потому что я не раз замечал, что стареющие женщины часто делают такие подарки своим молодым любовникам, а Медрот подбирал и обхаживал объекты своего внимания с большой заботой; они непременно были старше него самого и из той категории, которая очаровательно танцевала с ним извечный танец мужчины и женщины и не поднимала излишней суеты, когда этот танец подходил к концу. И однако, как бы легко и цинично он ни поворачивался от одной женщины к другой, думаю, какая-то часть его души все время искала мать. И именно это делало его похождения одновременно отталкивающими и странно жалкими.

Какое-то мгновение, пока я разглядывал его, он не подозревал, что на него смотрит кто-либо еще, кроме собак, лежащих у моих ног; и тем не менее, его лицо выдавало не больше, чем если бы он знал, что за ним внимательно наблюдают. Он создал себе оболочку холодной уверенности, которой у него не было десять лет назад, и при взгляде на него было легко поверить, что он великолепный командир конницы; но было бы так же легко поверить, что он был чем-то другим — там, в пустом пространстве, что скрывалось в глубине его глаз. Казалось, он принимает цвет чужих мыслей с той же легкостью, с какой сливается с обстоятельствами окружающей его жизни, так что я никогда не мог быть полностью уверен в том, что я вижу — Медрота или только то, чем я представляю себе Медрота. И только в камне на его плече просыпались, мерцали и снова угасали пламя и яркие павлиньи краски, и мне в голову пришла странная мысль — что в темном огне опала можно прочитать то, чего никогда не показывали глаза его хозяина.

Потом одна из собак шевельнулась, чуть слышно заворчав, — большинство собак недолюбливали Медрота — и он посмотрел в мою сторону, увидел, что я не сплю и наблюдаю за ним, и перестал играть мокрыми перчатками.

— Да хранит тебя Бог, Артос, мой отец. Мне сказали, тебе лучше.

— Да хранит тебя Бог, Медрот, мой сын; я набираюсь сил с каждым днем.

Он впервые за десять лет стоял передо мной в моих собственных покоях.

— Ты посылал за мной, — произнес он наконец.

— Я посылал за тобой — во-первых, затем, чтобы ты объяснил мне, почему эта летняя кампания против Сердика и его последователей не увенчалась большим успехом.

Он на мгновение напрягся, а потом быстро заговорил:

— По меньшей мере, мы остановили их продвижение на север и отбросили их назад в низинные леса и болота.

— Но не назад к побережью — и при этом, похоже, ценой тяжелых потерь в нашем войске и незначительных с их стороны.

— Мой отец знает, что лихорадка опустошила наши ряды; и еще знает, что это за местность и каково на ней сражаться.

— Местность, на которой смешались суша и вода, лес и болото. Территория, с которой, как ни с одной другой части нашего побережья, практически невозможно выбить неприятеля, как только он закрепится там как следует.

— Ну и? — мягко и с едва заметным вызовом осведомился он.

— Мне показалось немного странным, что Сердик так хорошо знает, где именно на мягком брюхе находится самое уязвимое место. Мне показалось, что ему очень повезло, что он выбрал именно то лето, когда в рядах выступившего против него войска свирепствует Желтая Карга.

Я спрашивал себя, возможно ли — памятуя о той ночи, когда мы заключили договор о восточных берегах, — чтобы мой сын, который тогда пришел ко мне, снедаемый ревностью к моему врагу Сердику, теперь действует с ним заодно. У меня было тошнотворное чувство, что это очень даже возможно. Христос! Если бы только я мог всего один раз заглянуть вглубь этих глаз…

— Несомненно, у Сердика есть отряды разведчиков — и, увы, в каждом лагере бывают предатели.