Меч на закате — страница 18 из 116

Он ответил:

— Из любви к Богу.

Теперь пришла моя очередь замолчать. И в трапезной наступила внезапная тишина, так что я услышал жужжание диких пчел, гнездящихся под кровлей. Я-то думал, что он жаден, что его сердцу неведомы ни справедливость, ни милосердие, что он хочет взять жизни двух десятков моих людей и пот и кровь остальных, не дав ничего взамен; но теперь я понял, что просто для него любовь к Богу имеет совсем другой смысл, чем для меня. И мой гнев исчез. Я сказал:

— Я тоже по-своему любил Бога, но для этого есть разные способы. Я никогда не видел пламени на алтаре и не слышал голосов в священном храме; я люблю людей, которые следуют за мной, и то, за что мы готовы умереть. Для меня это и есть способ любить Бога.

Его лицо немного смягчилось, словно его гнев тоже прошел, и внезапно он показался мне старым и измученным. Но я не уступил, мы оба не уступили. Через несколько мгновений он проговорил, холодно и устало:

— У нас недостаточно сил, чтобы убедить вас уехать отсюда, пока вы сами не решите уйти; но даже если бы мы были так же многочисленны и сильны, как вы, то Боже упаси, чтобы мы, помня, что вы пролили за нас кровь, отказали вам в гостеприимстве, когда вы его просите. Оставайтесь же и берите четырех лошадей себе в награду. Мы будем молиться за вас, и пусть наши молитвы и голод, который будет преследовать нас до нового урожая, смягчат ваши сердца по отношению к другой общине в другое время, подобное этому.

Он откинулся назад в своем кресле и старческой, с толстыми венами рукой сделал знак, что разговор окончен.

Мы оставались эти три дня у себя в лагере в монастырском саду; наши лошади паслись под присмотром на пастбищах среди болот, а Карадог, наш оружейник, установил полевую кузницу и вместе со своим помощником занимался тем, что вставлял выскочившие заклепки, выправлял вмятины в щитах и шлемах и заменял поврежденные звенья в кольчугах. К этому времени у нас было уже довольно много кольчуг, хотя их количество увеличивалось медленно, поскольку лишь у саксонской знати были такие доспехи, так что мы могли пополнить их запас только тогда, когда убивали или брали в плен какого-нибудь вождя (и поэтому захват кольчуг стал предметом острого соперничества среди Товарищей, которые носили их, как охотник зарубку на копье). Остальные либо по очереди караулили лошадей; либо полеживали растянувшись вокруг костров, зашивая то порванный ремешок от сандалии, то разрез в кожаной тунике; либо беспрестанно охотились и ставили ловушки, чтобы заполнить наш котел. Но между нами и братьями больше не было дружбы.

Моим ребятам не очень-то понравилось, когда я рассказал им, что произошло; Кей, помню, предложил поджечь монастырь в знак нашего неудовольствия, и некоторые наиболее горячие головы его поддержали. А когда я отругал его и их, чтобы хоть немного образумить, он утешился тем, что каждый раз за столом наедался так, что чуть не лопался, чтобы проделать как можно большую брешь в монастырских запасах. Братья жили своей собственной жизнью, то молясь, то занимаясь работами по ферме, и, насколько это было возможно, не замечали нашего присутствия — все, кроме брата Луциана и юноши Гуалькмая, которые, как и прежде, приходили и ухаживали за ранеными. Я знал, что — как и заверил меня старый инфирмарий еще до того, как начались все неприятности, — мне не нужно будет беспокоиться о раненых, когда мы уедем. Они были хорошими людьми, эти братья в коричневых одеждах, хоть у меня и чесались руки встряхнуть их так, чтобы внутри их выбритых голов задребезжали зубы. Когда на третье утро я приказал трубачу Просперу подать сигнал сниматься с лагеря и когда все животные были наконец навьючены и все готово к отъезду, монахи вышли вместе с аббатом на двор к воротам и проводили нас без гнева. Аббат даже благословил меня на дорогу. Но это было благословение из чувства долга, и в нем не было теплоты.

Лошади, свежие после трех дней отдыха, переступали копытами и вскидывали головы. Один из вьючных мулов попытался укусить соседа за холку и затеял с ним шумную потасовку. Я повернулся, чтобы вскочить на Ариана, и по дороге поймал устремленный на меня взгляд послушника Гуалькмая, стоящего с краю группы братьев. Я никогда не видел такого открытого, такого совершенно беззащитного лица, какое было у Гуалькмая в эту минуту. Ветер с болот шевелил светлую прядь на его лбу; он облизнул нижнюю губу, слабо улыбнулся и отвел глаза.

— Гуалькмай, — окликнул я его, не зная еще толком, что собираюсь сделать.

Его взгляд снова метнулся ко мне.

— Милорд Артос?

— Ты умеешь ездить верхом?

— Да.

— Тогда едем, лекарь нам пригодится.

Я оставил бы его здесь, чтобы он присоединился к нам потом вместе с нашими ранеными, но я знал, что Голт и остальные не будут ни в чем нуждаться на попечении брата Луциана, а если я не заберу мальчика сейчас, то мне его уже не видать.

— Остановись! Неужели тебе недостаточно четырех наших лучших лошадей, что ты хочешь взять с собой и наших братьев, — вскричал аббат и странным жестом распростер руки, похожие из-за широких рукавов на крылья, словно хотел защитить сгрудившихся за его спиной монахов.

— Мальчик всего лишь послушник и все еще может решать сам! Выбирай, Гуалькмай.

Он медленно оторвал свой взгляд от моего и перевел его на аббата.

— Святой отец, из меня вышел бы плохой монах, потому что сердцем я был бы в другом месте, — и с этими словами он вышел из толпы братьев и остановился у моего стремени. — Я твой, милорд Артос, телом и душой.

И коснулся эфеса моего меча, словно давал клятву.

Аббат запротестовал снова, более горячо, чем раньше, а потом умолк; его монахи и мои Товарищи, тоже молча, стояли и наблюдали за происходящим. Но не думаю, чтобы мы с Гуалькмаем услышали, что именно прокричал старик.

Я сказал:

— Что ж, это хорошо; мне кажется, в тебе есть нечто, что пригодится нам среди Товарищей.

И повернулся в седле, чтобы приказать паре погонщиков взнуздать одну из монастырских лошадей и набросить ей на спину потник.

Пока они это делали, Гуалькмай — так спокойно, точно мы условились о его отъезде со мной много недель назад, — принялся затягивать ремень из сыромятной кожи и подвязывать стесняющие движения полы одежды.

— У тебя нет ничего, за чем бы ты хотел сходить? Никакого узелка с вещами? — спросил я.

— Ничего, кроме того, что на мне. Это помогает путешествовать налегке.

Он ни разу не оглянулся ни на аббата, ни на кого-либо из монахов. Кто-то подсадил его, и он устроился поудобнее на потнике, подобрал поводья и, развернув лошадь, встал в строй. Товарищи один за другим вскочили в седла, и мы со звоном и топотом выехали за ворота и направились к окраине болот и к старой дороге легионеров, что шла от Глейна прямо на север, к Линдуму.

Глава седьмая. Границы

Аббат, что было совершенно естественно, пожаловался на меня епископу Линдума; но епископ, хоть и ревностный служитель веры, был тщедушным человечком, крикливым, но безобидным, как землеройка, и его было нетрудно утихомирить. Тем не менее, это стало началом враждебных отношений между мной и церковью, которые продолжались с тех пор почти все время…

Прошло шесть лет, и каждое лето мы проводили в стычках с Октой Хенгестсоном и его сыном Оиском, который уже достиг того возраста, когда мог встать во главе войска. Линдум, от которого во все стороны, словно спицы в колесе, разбегались неухоженные дороги, был идеальной базой для военных кампаний тех лет; и там, в старой крепости Девятого легиона, которую передал в наше распоряжение герцог Гидарий, мы устроили зимние квартиры и наносили из них удары на юг, к Глейну и берегам эстуария Метариса; на запад, вдоль открытого побережья; и на север, чтобы загнать Морских Волков обратно в реку Абус.

Тем временем, как я знал, Амброзий создал свой оплот против Тьмы и удерживал его в борьбе со старым и могущественным Хенгестом и новым врагом, неким Аэлле, который высадился с боевым флотом к югу от Регнума и стал страшной угрозой для восточного фланга бриттов. Все это не имело теперь ко мне никакого отношения; но тем не менее, мне кажется, что если бы Амброзий позвал меня, я на время бросил бы и Гидария, и недоделанную работу, которую потом, вне всякого сомнения, пришлось бы переделывать заново, и помчался к нему, на юг. Но он не позвал, и я продолжал заниматься тем, что было под рукой.

Это были суровые годы, и не всегда мы возвращались домой с лаврами победителей; иногда нам оставалось только зализывать раны. Но к наступлению седьмой осени территория вокруг Линдума и северная часть иценского побережья были почти очищены и настолько опасны для саксонского племени, что в течение какого-то времени их неустойчивые боевые ладьи уже не приставали к берегу с каждым порывом восточного ветра (в те дни мы называли его «саксонским»). И мы знали, что когда весной откроются дороги и придет время снова выступить в поход, пора будет нанести удар на север, за реку Абус, — по Эбуракуму, который Окта и его орды сделали своим новым лагерем в древнем краю бригантов.

Этой осенью умер Кабаль. С тех самых пор как он достаточно подрос, я никогда не выезжал на битву без того, чтобы он не бежал рядом с моим стременем; и все прошлое лето он сопровождал меня, как делал всегда. Но он был стар, очень стар, его морда поседела, а тело было покрыто шрамами, и в конце концов его мужественное сердце не выдержало. Однажды вечером, лежа, как обычно, у моих ног рядом с очагом в пиршественном зале, он внезапно поднял голову и посмотрел на меня, словно был озадачен чем-то, чего не мог понять. Я нагнулся и начал почесывать мягкую ямочку у него под подбородком, и он негромко вздохнул и положил голову мне на руку. Даже тогда я не осознал, что происходит; просто его голова становилась все тяжелее и тяжелее у меня на ладони, пока я не понял, что пришло время положить ее наземь.

Потом я вышел на галерею и долго стоял там в темноте, прислонившись к стене.

Но в конечном итоге той осенью у нас было не так много времени, чтобы горевать над умершим псом.