и, которая их убила. И однако я не думал о Братстве, как о чем-то, что постоянно менялось. Когда мы снова направились на юг и нас покинули последние подкрепления, я был рад тому, что мы опять стали только Товариществом, старым сплоченным Братством, каким были изначально. И, сидя тем холодным весенним вечером у жаровни в комнате Амброзия, куда со старой груши, растущей у стены внутреннего двора, доносилась песнь дрозда, я понял, что это было потому, что Товарищество жило своей собственной жизнью и было сильнее, чем составляющие его отдельные люди.
— Если у тебя есть для нас работа, то, думаю, ты увидишь, что мы стоим большего, чем такое же количество выбранных наугад копейщиков, — сказал я, думая, что он, может быть, жалеет об этих ушедших подкреплениях.
Он тоже глядел в пламя жаровни, но теперь поднял глаза, и в их глубине заиграла усмешка.
— Я более чем уверен в этом. А что до работы, которая у меня может найтись для вас, — прошлой осенью я послал тебе сообщение о том, что надвигается новый потоп.
— Я получил его.
— Этот потоп сейчас набрал силу. Морские Волки снова зашевелились, полчищами вторгаясь на территорию триновантов и расползаясь вглубь страны по старым землям иценов от реки Абус до Метариса. Пока что мы их удерживаем, но тем не менее, вы пришли очень кстати, ты и твои три сотни.
— А как насчет поселений кантиев?
— Пока ничего; но мне думается, что они тоже готовятся к действиям. Ты слышал в своей северной твердыне, что Оиск, внук Хенгеста, провозгласил Кентское королевство и что наш родственник Сердик становится полноправным и могущественным военным вождем?
— Нет, — ответил я, — я не слышал об этом. Оиск проскользнул у меня между пальцами в Эбуракуме, но Сердика я держал в руках — и отпустил. Я был глупцом, что не убил его. Но трудно быть мудрым, когда перед тобой затравленный пятнадцатилетний мальчишка, стоящий над телом своей матери.
Он кивнул, а потом, несколько мгновений спустя, неожиданно оторвал светлые блестящие глаза от алого сердца жаровни.
— Как скоро ты сможешь выступить на военную тропу?
— Дай мне десять дней, — сказал я. — У нас был долгий, тяжелый переход после долгой, тяжелой зимы, и мы все еще не обрели форму, ни люди, ни лошади. Некоторые из нас — помнишь Флавиана, сына Аквилы? — должны будут послать за ожидающими их женами, а мне самому нужно условиться, чтобы сюда перевели часть табуна из Дэвы. Мы только что вышли из глуши, Амброзий; дай нам десять дней, чтобы уладить свои дела и вкусить наслаждений плоти — напиться допьяна пару вечеров подряд и поиграть в Юпитера с женщинами города; а потом мы поправим ножны на поясах и будем к твоим услугам.
В глубине его глаз снова замерцала улыбка.
— Эта просьба кажется мне достаточно скромной. В прошлый раз ты попросил отсрочку от кампаний на целое лето.
— В обмен на это лето я пообещал тебе север, — я поднял высохший листок плюща, лежавший среди сложенных у жаровни дров, и протянул ему, — и вот он.
Он взял его и начал крутить в пальцах; но листок был таким сухим, что рассыпался в пыль.
Мы продолжали сидеть и разговаривать в угасающем свете, обсуждая возможные планы кампаний и более общие вопросы, о которых я, занятый своей собственной войной далеко на севере, почти забыл; обмениваясь историями о годах, которые лежали между нами, разделяя нас. И вскоре, рассказывая об укреплении Королевских земель, Древнего Королевства, что было одним из главных результатов его трудов за эти годы, и о планах глубинной обороны, заново использующих горные форты наших предков, Амброзий вытащил из жаровни обгоревшую ветку и принялся вычерчивать на плитках пола карты, как столько раз делал на моих глазах раньше; пока свет не исчез совсем, если не считать тусклого розовато-красного сияния жаровни, и Амброзий не крикнул своему оруженосцу принести огня.
Мальчишка принес высокий бронзовый подсвечник с тремя ответвлениями, на которых были насажены свечи, поставил его на крышку сундука рядом с Амброзиевым мечом и вышел снова. Сидя там с Амброзием в сгущающихся сумерках, я забыл о произошедшей в нем перемене, но теперь, когда свечи разгорелись и перестали мерцать, я снова увидел его так же четко, как в тот первый миг, когда вошел в комнату, — глубокие морщины, врезавшиеся в смуглое узкое лицо под седыми волосами, и то, как запали его глаза и как слегка поблекла вокруг них кожа. Я подумал, что он выглядит не только старым, но и больным.
Он поймал на себе мой взгляд и улыбнулся.
— Да, я изменился.
— Я не сказал этого.
— Словами — нет. Но разве я не говорил тебе всегда, что твои глаза слишком явно показывают, что делается у тебя в голове?
— Амброзий, — перебил я, — ты болен?
— Болен? Нет-нет, я старею, только и всего. Старая овчарка с седой мордой… А-ах, теперь я буду дремать на солнышке и вычесывать блох, пока молодой пес будет охранять стадо от волков…, — он наклонился вперед и с педантичной аккуратностью уложил еще одно полено над алой каверной жаровни. — Прошло тринадцать лет, Артос.
Тринадцать лет. Удивительно, что можно забыть за тринадцать лет… Я почти забыл, что идущая война не ограничивалась моей собственной войной с саксами. Видя, как Морских Волков отбрасывают то тут, то там по всему побережью, я почти забыл, что мы, как и сами жестокие боги саксонского племени, вели борьбу, которая должна была в итоге закончиться во тьме. Это по-своему тоже было возвращением из Полых Холмов… Вспоминать снова… Открывать, что все вещи и все люди немного изменились, стали немного чужими, а я — самым чужим из всех…
— Некоторое время назад, по дороге сюда, я готов был поверить, что прошло целое столетие, — заметил я. — Поскольку летняя кампания уже началась, я не видел почти ни одного знакомого лица, а когда я проходил мимо двоих мальчишек, натаскивавших своих собак, они уставились на меня и начали перешептываться, словно я был каким-то выходцем из другого мира.
— Я могу сказать тебе, о чем они шептались: «Посмотри на его шрамы! Он на голову выше всех остальных в округе — и с ним этот огромный пес — это, должно быть, Артос Медведь!». А потом, как только ты благополучно прошел мимо, они побежали рассказывать своим приятелям о том, что видели тебя. Ты стал чем-то вроде легенды, Артос. Разве ты не знал этого?
Я встал и, смеясь, потянулся так, что у меня между лопатками затрещали мелкие мышцы.
— Я очень усталая легенда — и мне нужно пойти и посмотреть, как там дела у Гуэнхумары и ребенка.
— Завтра, — сообщил Амброзий, — я прикажу освободить от припасов комнаты на Королевином дворе, и Гуэнхумара сможет устроиться там.
— Покои твоей матери? Ты дашь ей их?
Я знал, что он использовал их под склады с тех самых пор, как вернулся в Венту, с тем чтобы избежать необходимости позволять кому-то жить там после нее.
— Ты единственный сын, какой у меня есть, — ответил он, — а она — твоя жена, эта Гуэнхумара. Поэтому вполне уместно, чтобы она заняла их и вернула их к жизни.
Глава двадцать третья. Надгробная песнь
Когда я вернулся в свои старые покои, мой оруженосец Риада сидел на корточках у двери, положив на колени меч.
— Я присмотрел за ними, как ты мне приказал, — доложил он, вставая, — и принес им огня и фонарь.
— Так, хорошо. А теперь беги и посмотри, может, еще найдешь чего-нибудь поесть.
Дверь за его спиной была чуть приоткрыта, и из нее на галерею просачивался мягкий желтый свет; я толкнул ее и вошел внутрь. Гуэнхумара сидела у небольшой жаровни и расчесывала волосы, которые, как я заметил, были влажными и липли к ее вискам потемневшими нитями, хотя их концы уже высохли и распушились. Она поглядела на меня сквозь пряди, которые перекидывала из стороны в сторону.
— Я вымыла волосы; в них собралась вся придорожная пыль отсюда до Тримонтиума.
— Они все равно были красивыми, — заметил я, — но без пыли они еще лучше, — я огляделся вокруг. — Где Хайлин?
— Спит вон там, в маленькой комнатке, вместе с Бланид.
Я тихо прошел и заглянул в комнату, которая служила мне спальной каморкой с тех пор, как я был мальчишкой. В скобе высоко на стене горела, словно звездочка, свеча с камышовым фитилем, и в ее свете я увидел, что Хайлин спит, свернувшись клубочком в мягком, темном гнездышке, устроенном из старого бобрового покрывала в изголовье походной кровати, как это было в Тримонтиуме. На ночь Гуэнхумара всегда брала ее к себе и устраивала на сгибе руки. Бланид тоже спала, прислонившись к стене в ногах кровати и тихонько похрапывая; и я перешагнул через нее и наклонился, чтобы взглянуть на Хайлин. Ее кожа была теперь настолько же белой, насколько при рождении была красной, а плотно сомкнутые веки просвечивали голубизной; и я подумал, как часто думал раньше, что она слишком миниатюрная для полугодовалого ребенка и худенькая, как самый маленький щенок в помете, которого постоянно отталкивают от молока. Но это и было почти так, потому что у Гуэнхумары никогда не хватало для нее молока, а молоко маленькой вьючной кобылки, возможно, не так подходило ей, как подходило бы молоко матери. Может быть, теперь мы будем в состоянии как-то исправить это; в Венте должна была найтись какая-нибудь женщина, которая могла поделиться своим молоком.
— Ну? — не поднимая глаз, спросила Гуэнхумара, когда я вернулся в первую комнату.
— Она спала и во сне сосала большой палец.
Теперь она откинула назад все волосы и посмотрела на меня; ее лицо было заострившимся и усталым.
— Если ты скажешь, что, наверное, это потому, что она голодна, я тебя ударю!
— Я вовсе не собирался этого говорить, — быстро возразил я, потому что знал, как она казнит себя за то, что у нее недостаточно молока.
Но она все равно набросилась на меня, как самая настоящая дикая кошка:
— И не смей разговаривать со мной таким успокаивающим тоном! Я не ребенок и не кобыла, которую нужно уговорить пройти мимо белой тряпки на кусте терновника!
А потом, прежде чем я смог что-либо ответить — хотя, честно говоря, я не мог придумать никакого ответа, — она встала, бросила гребень и, подойдя ко мне, положила голову мне на грудь.