Ее ладони были жесткими, а шея — загорелой там, где ее не закрывала туника, но кожа на груди была шелковистой, тугой, без малейшего изъяна; и я чувствовал ее белизну. Я впился в эту грудь пальцами, и трепещущее эхо удовольствия, источник которого находился у меня под ладонью, зажгло небольшой огонь в моих чреслах. Я не был похож на Амброзия; я впервые переспал с девушкой, когда мне было шестнадцать, и после нее были другие; наверно, не больше и не меньше, чем у большинства таких, как я. Не думаю, чтобы я когда-либо обидел хоть одну из них, а для меня обладание было приятным, пока оно длилось, и не имело особого значения потом. Но та часть меня, что стояла в стороне, знала, что на этот раз все будет по-другому, что меня ждут наслаждения более неистовые, чем все, что я испытал до сих пор; и что потом я до конца жизни буду носить на себе эти шрамы.
Я сопротивлялся изо всех сил; каким бы я ни был — одурманенным, очарованным — я пытался бороться с ней; а меня нельзя назвать слабовольным. Должно быть, она почувствовала во мне это сопротивление. Ее руки обвились вокруг моей шеи; и она рассмеялась мягким, воркующим смехом.
— Нет, нет, тебе не нужно бояться. Я скажу тебе свое имя в обмен на твое; если бы я была одной из НИХ, я не смогла бы этого сделать, потому что тогда ты получил бы власть надо мной.
— Не думаю, что мне хочется знать, — с трудом выговорил я.
— Но ты должен; теперь уже слишком поздно… меня зовут Игерна, — и она начала петь, очень тихо, почти шепотом. Это могло быть заклинанием — возможно, по-своему это и было заклинанием — но звучало оно просто как рифмованный напев, который я знал всю свою жизнь; незатейливая ласковая песенка, какую женщины поют своим детям, укладывая их спать и перебирая им пальчики на ногах. Ее голос был сладким и нежным, как мед диких пчел; темный голос:
— Три птицы на яблочной ветке сидят,
Белее бутонов их белый наряд,
Они на прохожие души глядят
И песни поют — королю с бородой,
И королеве в короне златой,
И женщине скромной с лепешкой простой…
Песня и голос взывали ко мне, взывали к той части моего "я", чьи корни были в мире моей матери; они обещали мне ту совершенную и полную радость возвращения домой, которую я так и не смог найти. Темная Сторона, называл я ее, женская сторона, сторона, ближняя к сердцу. Она взывала ко мне теперь, широко и приветственно раскинув руки, голосом этой женщины, лежащей у меня на коленях, она наконец-то признавала меня своим, так что я забыл обо всем, что было мне дорого до того, как опустился туман; и поднялся вслед за женщиной и, спотыкаясь, побрел за ней к груде овчин у стены.
Проснувшись, я обнаружил, что лежу, все еще полностью одетый, на постели и что кто-то отстегнул крючки, удерживающие кожаный полог, и отдернул его, открыв дверной проем; и в сером утреннем свете, начинающем разбавлять тени, увидел, что женщина сидит рядом со мной; и снова в ней была эта неподвижность, словно она, может быть, целую жизнь или около того ждала, пока я проснусь.
Я улыбнулся ей, не испытывая к ней больше никакого желания, но с удовлетворением вспоминая ту неистовую радость, которую чувствовал, когда ее тело отзывалось моему в темноте. Она взглянула на меня без ответной улыбки, и ее глаза были уже не синими, а просто темными в этом свинцовом свете, и пятна на выцветших веках проступали сильнее, чем когда бы то ни было. Я приподнялся на локте, не приглядываясь, но зная, что Кабаль все еще спит у очага, огонь в котором выгорел, оставив после себя воздушный белый пепел, и что чаша с серебряным узором по краю лежит среди папоротника там, куда она упала. И в женщине, казалось, огонь тоже выгорел дотла, и на его месте воцарился холод, жуткий, смертельный холод. Я смотрел на нее и чувствовал, как мороз пробегает у меня по коже; и снова мне в голову пришла мысль о пробуждении на голом склоне…
— Я долго ждала, пока ты проснешься, — не двигаясь сказала она.
Я взглянул на дверной проем, где свет все еще был бесцветным, точно лунный камень.
— Еще рано.
— Возможно, я спала не так крепко, как ты.
А потом она спросила:
— Если я рожу тебе сына, какое имя ты хотел бы, чтобы я дала ему?
Я уставился на нее, и теперь она улыбнулась, слегка и с горечью искривив губы.
— Ты не подумал об этом? Ты, случайно зачатый под кустом боярышника?
— Нет, — медленно проговорил я. — Нет, я не подумал. Скажи, что ты хочешь, чтобы я сделал? Все, что будет в моих силах тебе дать…
— Я не прошу платы — кроме возможности показать тебе вот это.
Она прятала что-то между ладонями; теперь она раскрыла их и протянула мне то, что там было. И я увидел массивный браслет червонного золота, изогнутый и скрученный в подобие Алого Дракона Британии. Парный к нему я каждый день видел на руке Амброзия.
— В одно утро, совсем такое, как это, Ута, твой и мой отец, подарил этот браслет моей матери перед тем, как ускакать прочь.
Прошло какое-то время, прежде чем я полностью осознал, что значили ее слова. А тогда почувствовал дурноту. Я подтянул под себя ноги и встал, стараясь держаться от нее подальше, а она сидела и наблюдала за мной из-под темного плаща своих волос.
— Я не верю тебе, — наконец выдавил я. Но я знал, что верю; выражение ее лица сказало мне, что даже если она лгала всю свою жизнь, сейчас она говорила правду; и я наконец понял — теперь, когда было уже слишком поздно, — что сходство, так озадачившее меня, было сходством с Амброзием. И она знала; все это время она знала. Я услышал, как кто-то застонал, и едва осознал, что это был я сам. Мой рот казался сухим и одеревеневшим, так что я с трудом смог выговорить слова, засевшие у меня в горле.
— Почему… что заставило тебя сделать это?
Она сидела, поигрывая браслетом-драконом, беспрестанно поворачивая его в ладонях, в точности так же, как делал Амброзий в ту ночь в Венте.
— Для этого могут быть две веские причины. Одна — это любовь, а другая — ненависть.
— Я никогда не делал тебе ничего плохого.
— Нет? Тогда это из-за того зла, которое Ута, принц Британский, причинил моей матери еще до твоего рождения. Твоя мать умерла, когда ты появился на свет, — о, я знаю — и, бастард или нет, ты был сыном, и потому твой отец взял тебя к себе и воспитал у своего очага; и ты теперь видишь это его глазами. Но я была всего лишь дочерью; меня не забрали у матери, и она прожила достаточно долго, чтобы научить меня ненавидеть то, что она когда-то любила.
Мне хотелось отвести взгляд, не смотреть больше ей в лицо, но я не мог оторвать от нее глаз. Прошлой ночью она отдала мне свое тело в каком-то пламенном, жарком исступлении; и это было исступление ненависти, не менее могущественное, чем могло быть исступление любви. Я чувствовал ненависть повсюду вокруг себя, такую же осязаемую, как запах страха в замкнутом пространстве. И теперь, словно все завесы наконец упали, я увидел, что таилось в глубине ее глаз. Я увидел женщину и ребенка, женщину и девочку; они сидели здесь, у торфяного огня, и одна из них давала, а другая поглощала этот ласкающий, разъедающий душу урок ненависти. Внезапно я понял, что то, что я принимал за остатки красоты на лице Игерны, было обещанием красоты и что эта красота была поражена гнилью еще до того, как ей пришло время расцвести; и на одно мгновение ужас, который, словно тошнота, подступал к моему горлу, смешался с жалостью. Но две фигуры в торфяном дыму меняли свой облик, девочка становилась матерью, а ее место занимал мальчик, и его лицо и вся его душа были повернуты к ней, и он впитывал в себя тот же самый урок. Мой Бог! Какие силы я освободил? Какие силы выпустил в мир мой отец еще до моего рождения?
— Если это будет мальчик, — заговорила Игерна, и ее взгляд сместился куда-то мимо меня, словно она тоже видела прошлое и грядущее, — я назову его Медрот. В детстве у меня была маленькая белая крыса с розовато-красными глазками, которую звали Медрот. А когда он станет мужчиной, я пошлю его к тебе. И пусть, когда этот день придет, твой сын будет тебе отрадой, господин.
Моя рука, без моего ведома, нащупывала эфес лежащего рядом меча — странно, что Игерна не обезоружила меня, пока я спал. Мои пальцы сжались на рукояти, и меч наполовину высунулся из ножен волчьей кожи. В висках у меня стучал маленький молоточек.
— Мне бы… очень хотелось… убить тебя! — прошептал я.
Она взлетела на ноги, сдирая с груди разорванное платье.
— Почему же ты не делаешь этого? Смотри, вот сюда. Я не закричу. К тому времени, как мои слуги обнаружат то, что осталось, ты сможешь уйти очень далеко, — внезапно в ее голосе послышались рыдания. — Может быть, так будет лучше для нас обоих. Сейчас — убей меня сейчас!
Но моя рука уронила меч.
— Нет, — сказал я. — Нет.
— Почему?
Я застонал.
— Потому что я глупец.
Я слепо шагнул вперед, отшвырнув ее в сторону, так что она споткнулась и упала на колени, и рванулся к двери, словно за мной гнались все демоны тьмы. Кабаль, который уже проснулся и до этого мгновения сидел у моих ног, отфыркиваясь и тряся головой, — позже я вспомнил об этом — проскочил мимо меня в молочно-белый свет дня. Ферма уже начала просыпаться. До меня доносилось мычание молочных коров, и проем в стене уже не был закрыт кустом терновника. Я выбежал за ворота и услышал, как женщина смеется за моей спиной, — дикий, воющий смех, который преследовал меня еще долго после того, как я перестал слышать его ушами тела.
Туман быстро редел, становясь неровным и клочковатым; он то висел вокруг меня такими же густыми, как и раньше, клубами, то рассеивался, открывая взору часть склона, покрытого мокрыми кустиками черники и прошлогоднего вереска. Там, где начиналась долина, мне под ноги попалась тропинка, которая пересекала ручей и вела в нужном мне направлении; и я пошел по ней через брод, разбрызгивая воду, которая поднималась мне выше колен. Вскоре горизонт очистился, и с севера на меня глянула хмурая Ир Виддфа; ее нижние ущелья все еще окутывал туман. Теперь я понял, где нахо