На какое-то время появление Медрота стало темой для разговоров и шуток вокруг сторожевых костров, но в военном лагере есть более важные дела, чем юношеские похождения Медведя и появившийся в результате бастард, и вскоре с виду все стало так, словно по-другому никогда и не было. Теперь кажется странным, что расходившиеся по воде круги успокоились так быстро… Но мой сын и в самом деле хорошо разбирался в окружающем и обладал сверхъестественным даром сливаться с ним, что, с одной стороны, позволило ему практически незаметно найти и закрепить за собой место среди нас (думаю, даже Бедуир по временам — и поначалу — почти забывал, что у него в эскадроне появился новый всадник), а с другой, сочетаясь с неким холодным щегольством, помогло ему достичь быстрого успеха в том виде боевых действий, что ведутся с помощью засад и набегов. О нем постепенно начали говорить как о счастливчике, приносящем удачу в бою тем, кто за ним следует, а это многое значит для людей, живущих с мечом в руке; так что вскоре некоторая часть молодых воинов начала смотреть на него как на вожака.
В последующие три года у него было более чем достаточно возможностей упрочить среди них свою репутацию.
Три года то затихающих, то разгорающихся боевых действий, пока варвары цеплялись за территорию кантиев и полоску земли между Южными Меловыми Скалами и морем, не в состоянии продвинуться дальше из-за противостоящих им войск Амброзия; пока все больше и больше Морских Волков вторгалось на древние земли триновантов и иценов; и, казалось, каждый новый порыв ветра с востока приносил с собой новую стаю потрепанных черных боевых ладей, и на месте военных лагерей или поселений, которые мы сжигали утром, за одну ночь вырастали новые. На юге путь через море короче, а Морские Волки казались здесь более сплоченными и более упорными в достижении своей цели, так что все это было очень похоже на попытку загнать вздувшуюся реку в берега обыкновенной метлой. И всегда, стоило нам на мгновение отвернуться, чтобы ответить на фланговую атаку с юга или с севера, как поселенцы из долины Тамезис протягивали очередное испытующее щупальце к сердцу Британии.
Теперь, когда мы с Амброзием вновь объединили силы, моими охотничьими угодьями были по большей части пустоши и болота Истсэкса, а также Нортфолк и Саутфолк до самых окрестностей Линдума, где опять начинались саксонские набеги; в то время как Амброзий направлял свое войско против варварских полчищ к югу от Тамезис. Но по мере того как шли годы, сам Амброзий все реже и реже выезжал в поле. Он был — помимо того, что полководцем, — Верховным королем; его уделом было не только вести войска в сражение, но и управлять обширной центральной территорией, которая была сердцем и основной твердыней Британии; и часто дела королевства удерживали его в Венте, пока другие люди вели его войска к внешним границам. И вот так, мало-помалу, отношения между нами изменились и пришли в систему; и мы не были больше братьями по мечу, подобными друг другу в нашей борьбе, но он был монархом, а я, прежний граф Британский, получил титул Rex Belliorum, став признанным верховным военачальником.
Но слишком часто Амброзия удерживали пленником в Венте не только королевские обязанности. По мере того как шли эти годы, им все сильнее завладевала болезнь. Это можно было видеть в том, как постепенно истаивала его плоть — ее и всегда-то было немного — и как все больше желтела его кожа, все ярче блестели глаза и все сильнее сжимались губы, выдавая его страдания. Те из нас, кто был к нему близок, могли видеть это также и в том, как он загонял себя — не так, как человек скачет во весь опор на хорошо наезженной лошади, но так, как тот, за кем гонятся волки, нахлестывает выбивающееся из сил животное. Однако при всяком предположении, что что-то не так, он просто смеялся и уходил в свою отрешенность, где до него никто не мог дотянуться; и после этого лишь нахлестывал себя еще безжалостней.
На четвертую осень после нашего прихода на юг, когда мы вернулись на зимние квартиры и я увидел перемену, произошедшую в нем с тех пор, как я видел его в последний раз, я спросил Бен Симеона, его врача-еврея, чем страдает Верховный король. Он взглянул на меня исподлобья блестящими темными глазами, с мрачной задумчивостью задержавшимися на моем лице, характерным жестом поддернул на плечах старый, засаленный кафтан и поинтересовался:
— Как ты думаешь, сколько близких к королю людей спрашивали меня об этом?
— Полагаю, не один, — ответил я. — Так уж вышло, что мы любим его.
Он кивнул.
— Вот-вот, и от всех я отделывался ответами, которые хорошо звучат и ничего не значат. Но ты Амброзию как сын, и поэтому будет справедливо, если ты узнаешь правду. В Александрии, где я изучал свое ремесло и где священники еще не объявили грехом исследование мертвых тел ради знаний о живых, эту болезнь называют раковой.
Я не знал, что он имеет в виду, и сказал ему это.
— Это такая штука, очень нехорошая штука, которая растет в теле, как рак; иногда она производит множество себе подобных, а иногда остается в единственном числе; но, тем или иным образом, она пожирает тело.
Я обнаружил, что мне трудно говорить, словно что-то застряло у меня в горле.
— И это никак нельзя остановить?
— Никак, — ответил он. — Ни травами, ни ножом. Эта тайна так же недоступна нам, как тайна самой жизни — или тайна смерти.
— Смерть, — сказал я. — Это и есть конец?
— Пройдет ли эта штука свой путь с милосердной быстротой или же будет ползти годами — в конце все равно будет смерть.
Помню, какое-то время я молчал, рисуя наконечником ножен узоры на плотно утоптанной земле. Потом я спросил:
— Амброзий знает?
— От таких, как Амброзий, не скрывают подобные новости — тем более с той работой, что ему еще предстоит завершить или привести в порядок, чтобы передать кому-либо другому.
Значит, я был прав; весь этот год и даже больше он боролся со временем, пытаясь укрепить Британию для других рук, которые должны были принять ее у него; готовя все для победы, которую, если она когда и придет, ему не суждено будет увидеть. Шагая домой по улицам Венты, я чуть было не завыл, как пес, по Амброзию, который был мне отцом, другом и командиром — не из-за его смерти, а из-за того, какой она была и как она протягивала перед собой свою тень.
Первые недели этой зимы прошли примерно так же, как в другие годы. Днем мы трудились до изнеможения на скаковом поле и на площадках для объездки или, когда предоставлялась возможность, выезжали на один день на охоту в окружающие Венту леса. Наши вечера проходили по большей части у очага в помещении гимназия старого комендантского дворца, которое Товарищи сделали своим обеденным залом; иногда мы, командиры и капитаны, проводили время в тронном зале Амброзия, который некогда был большим пиршественным залом, или же я — слишком редко — оставался в своих покоях вместе с Гуэнхумарой, как простой усталый солдат, фермер или торговец, возвращающийся к жене в конце дня. И эти вечера были для меня одновременно и глубокой радостью, и неизменной печалью.
Для меня всегда было радостью быть с Гуэнхумарой, смотреть на нее, дышать ее спокойствием; и однако за этой радостью, каким-то образом составляя ее часть, словно одно было тенью другого, всегда чувствовалась печаль, ощущение разделяющей нас дистанции, которую я не мог преодолеть; одиночество. Она сказала тогда, что не хочет, чтобы я прикасался к ней, и в эти дни я не мог подойти достаточно близко, чтобы прикоснуться к ней, — о, не физически; физически, после того как прошли те первые несколько дней после смерти Хайлин, она никогда не отстранялась от меня и никогда не отказывала мне в добром отношении, но доброе отношение — это, неизбежно, не то же, что любовь; и я знал, что что-то внутри нее, самая глубокая и сокровенная ее часть, возможно, ее душа, ушла от меня и уходит все дальше. Думаю, она не хотела этого; думаю, в то время она вернулась бы, если бы сумела; но она не могла найти дорогу обратно, а я не мог сделать это за нее.
Иногда мы проводили эти редкие вечера наедине; иногда с небольшой горсткой друзей Кеем и Гуалькмаем, Фариком и Мальком… совсем изредка только с Бедуиром, и эти вечера были самыми лучшими.
В эти вечера мы покидали атриум и сидели в комнате Гуэнхумары или, по крайней мере, сидели мы с Бедуиром, а Гуэнхумара возвращалась к своему ткацкому станку. Я вижу ее сейчас, словно все еще сижу на табурете у жаровни, а у моих ног, развалившись на теплом мозаичном полу, лежит Кабаль, надменно безразличный к белой суке Маргарите, которая кормит неподалеку его пихающихся щенков. Гуэнхумара работает, стоя у станка, а Бедуир сидит на подушке рядом с ней, лениво перебирая пальцами струны и время от времени поднимая глаза на нее; и она, бывает, поворачивается и смотрит вниз, на его некрасивое смеющееся лицо, и две их тени, отброшенные лампой, падают на паутину натянутой на станке ткани, так что она словно вплетает их в узор на своей работе. И под блуждающими нотами арфы — шорох мокрого снега о ставню высокого окна.
Мне нравилось наблюдать за ними вот так, потому что мне казалось правильным, что двое людей, которых я любил больше всего на свете, были друзьями, что мы были триедины: не просто трое в ряд, но лист клевера или желтый ирис, где я был в центре. И еще этими вечерами Гуэнхумара словно немного возвращалась из своей дали, так что я чувствовал, что еще чуть-чуть — совсем чуть-чуть — и мы снова найдем друг друга.
Медрот никогда не принимал участия в этих спокойных, тихих вечерах. Он начал собирать собственную компанию среди младших из Товарищей, и у них были свои способы проводить свободные часы. И я был только рад, что это так. Возможно, если бы я был другим, если бы я упорнее пытался бороться с его матерью в нем вместо того, чтобы оставлять его в ее власти, это могло бы избавить нас впоследствии от множества невзгод. И все же… не знаю — не знаю. Мне кажется, он был уничтожен, а не просто в плену; а только Господь может заново создать то, что было уничтожено.