жусь, и свернул в высоченные заросли орешника, обрамляющие нижние предгорья.
Один раз я остановился; меня рвало, но в то утро я ничего не ел, и поэтому, хотя меня просто выворачивало наизнанку, наружу вышло только немного горькой слизи. Я выплюнул ее в вереск и пошел дальше. Кабаль ел траву — торопливо и без всякого разбора, что было совсем не похоже на его обычную придирчивость; его тоже тошнило, и он с присущей собакам непринужденностью выбросил из своего желудка все его содержимое. Это наверняка было из-за того лакомства с дурманом, которое она дала ему прошлой ночью. В последующие годы я иногда задумывался, почему она не отравила его и не покончила со всем этим, тем более что она должна была видеть, что я люблю этого пса. Но, наверно, ее ненависть была настолько сосредоточена на мне, что ни на что другое этого чувства уже не оставалось. Может быть, она даже боялась ослабить его, размениваясь по мелочам.
День был в самом разгаре, когда я повернул на горную тропу, идущую от Динас Фараона, и начал спускаться с последнего отрога холмов к верховьям Нант Ффранкона. Среди первых берез и рябин я остановился и немного постоял, глядя на долину, которая расстилалась у моих ног, укрытая темными холмами. Я видел черные точки пасущихся табунов, рассыпанные по ее зелени, видел дымок, поднимающийся от кучки лачуг у заросшей ольхой излучины реки. Все было таким же, как вчера, когда я оглянулся на этом самом месте; и это зрелище подбодрило меня известием, что жизнь продолжается независимо от того, что случится с одним человеком или с тысячей людей. Нечто глубоко внутри меня, куда не проникал луч разума, страшилось обнаружить, что долина выжжена дотла, а среди табунов уже свирепствует мор. Но это было глупо; я не был Верховным королем, и мои действия не могли навлечь зло на эту землю. Рок висел только надо мной, и я уже знал, что он неизбежен. Пусть бессознательно, но я согрешил Древним Грехом, Великим Грехом, от которого нет избавления. Я посеял семя и знал, что древо, которое вырастет из него, родит яблоко смерти. В душе моей был вкус рвоты, и между мною и солнцем лежала тень.
Кабаль, который с присущим его роду терпением ждал рядом, пока я буду готов идти дальше, внезапно насторожил уши и взглянул на уходящую вниз тропу. Какое-то мгновение он стоял, задрав морду и подозрительно нюхая слабый ветерок, доносящийся из Нант Ффранкона, а потом вскинул голову и пролаял один раз, звучно, как колокол. Снизу, из березовой рощи, послышался протяжный, радостный мальчишеский крик:
— Артос! Милорд Арто-ос!
Я поднес ко рту сложенные трубкой ладони и прокричал в ответ:
— Э-ге-гей! Я здесь!
И вместе с прыгающим впереди Кабалем начал спускаться по склону холма.
Внизу, там, где тропа огибала выступ покрытого березняком косогора, показались две фигуры; они остановились и посмотрели вверх. Я увидел, что это Ханно и юный Флавиан. Старый объездчик приветственно вскинул руку, а Флавиан, забежав вперед него, помчался по тропе мне навстречу, подпрыгивая от нетерпения, как молодой пес.
— Уф! Как хорошо, что ты цел и невредим! Мы так и думали, что ты где-нибудь на этой тропе, — крикнул он, когда я уже мог его слышать. — Ты нашел себе укрытие на ночь? Ты…
Он добежал до меня и, наверно, увидел мое лицо, и его голос запнулся и оборвался. Мы молча смотрели друг на друга, пока старый Ханно поднимался к нам, а потом Флавиан спросил:
— Сир… что такое? Ты ранен?
Я покачал головой.
— Нет, я… я неплохо себя чувствую. Ночью мне снились дурные сны, только и всего.
Глава четвертая. Лошади мечты
Я вернулся из Арфона, уладив с Ханно все вопросы, связанные с новыми пастбищами, и забрав с собой тех немногих кобыл четырнадцати и пятнадцати ладоней ростом, которых смог найти среди своих собственных лошадей. Забрал я с собой и добрых два десятка своих соплеменников, которым предстояло пополнить ряды Товарищей; это были горячие молодцы, почти не имеющие понятия о том, что значит повиноваться приказам, но можно было надеяться, что мы — я и те люди, с которыми им предстояло служить, — сумеем вколотить этот урок им в головы; к тому же они были бесстрашными, как вепри, и носились верхом, как сама Дикая Охота.
Мы спустились в Венту и обнаружили, что Амброзий уехал на запад, чтобы осмотреть старые пограничные укрепления со стороны Акве Сулиса; и я почувствовал облегчение при мысли о том, что мне не сразу придется встретиться с ним лицом к лицу. В Венте было полно других людей, с которыми мне пришлось встречаться и пить, словно мир все еще был таким же, как тогда, когда я в начале весны уезжал в Арфон. Мне было трудно поверить, что это все та же самая весна, но к этому времени я успел возвести какие-никакие преграды, так что мне удалось почти не подать виду. Думаю, Аквила, мой наставник в воинском деле и в искусстве верховой езды, заподозрил, что что-то не так, но у него был старый шрам от саксонского невольничьего ошейника на горле и слишком глубокие и болезненные тайники в собственной душе, чтобы он когда-либо стал совать нос в то, что скрывают другие. Во всяком случае, он не задавал никаких вопросов, кроме как о лошадях, за что я был глубоко ему благодарен. Но на самом деле за те несколько дней, что я провел в Венте, у меня почти не было времени предаваться мрачным раздумьям. Нужно было устроить привезенных лошадей и разместить два десятка моих горцев по эскадронам Товарищей, к тем командирам, которые лучше всего могли с ними справиться. Еще нужно было оставить приказания самим Товарищам на время моего отсутствия и решить вопрос с деньгами на покупку септиманских лошадей. Амброзий уже отдал мне обещанную долю золотыми браслетами по весу — монеты в наши дни ничего не стоили — но то, что я смог наскрести со всех своих земель и даже среди своих собственных вещей, имело самую разнообразную форму: от железных и медных колец, игравших роль денег, до серебряного мундштука уздечки, усаженного кораллами, отличной бело-рыжей бычьей шкуры и пары подобранных в масть волкодавов. И я провел почти целый день у еврея Эфраима на улице Золотого Кузнечика, обменивая все эти вещи, кроме собак, на золото и набивая цену, как рыночная торговка. Я помню, что даже в самом конце он попытался оставить большой палец на весах, но когда я уколол этот палец острием кинжала, Эфраим улыбнулся мягкой улыбкой, присущей его соплеменникам, и поднял обе ладони вверх, чтобы показать, что мера будет честной; и мы расстались, не тая друг на друга злобы.
Собак купил Аквила. Не думаю, что он мог себе это позволить, потому что у него не было ничего, кроме жалованья из войсковой казны, и хотя Флавиан стал теперь моей заботой, Аквиле приходилось на это жалованье еще содержать жену. Единственную его ценность, помимо лошадей, составляло кольцо-печатка с закаленным в пламени изумрудом, на котором был вырезан дельфин (оно досталось ему от отца и должно было когда-нибудь перейти к его сыну), и на его одежде обычно хоть где-нибудь да была заплата. Но если бы возникла такая нужда, я сделал бы то же самое для него.
Наконец все множество бесчисленных приготовлений к долгому путешествию было закончено, и мы с девятнадцатью Товарищами выехали из Венты. Такое количество людей должно было сильно отразиться на наших запасах золота, но я не знал, как обойтись меньшим числом, особенно если переправлять жеребцов в Арморику посуху, чтобы таким образом избежать долгого плавания по морю. Золото мы везли зашитым в подкладку толстых чепраков, а для повседневных нужд оставили себе по браслету над локтем.
Три дня спустя мы приехали сюда, в это место среди зарослей тростника и западных болот, которое кельты называют Яблочным Островом; и обнаружили, что Геспер, крупный вороной жеребец Амброзия, привязан вместе с несколькими другими лошадьми между деревьями монастырского сада, — потому что тогда, как и теперь, здесь жили монахи, и они утверждают, что так было почти со времен Христа. Мы привязали лошадей рядом со скакуном Амброзия, под яблонями, где они могли щипать нежную высокую траву, и вслед за молодым братом в коричневых одеждах, взявшим нас под свою опеку, прошли к длинному строению трапезной, стоящему рядом с глинобитной церковью в центре скопления небольших, крытых соломой келий, словно ячейка для матки в шмелином гнезде. Воздух в огромной зале казался густым от дымного света масляных светильников, подвешенных к балкам потолка; братья уже собирались к вечерней трапезе — состоящей из хлеба и овощного супа, ибо день был постным — и Амброзий и горстка его Товарищей сидели рядом с аббатом во главе грубого дощатого стола. Я с содроганием думал об этой встрече, страшась, как мне кажется, больше того, что я мог увидеть в его лице, чем того, что он мог увидеть в моем; опасаясь неясно, словно в каком-то кошмаре, что, поскольку я увидел в Игерне сходство с ним, я должен буду увидеть в нем сходство с Игерной. Честно говоря, если бы мне не было стыдно, я вообще не поехал бы сюда, а продолжил бы путь на запад по другой, нижней дороге, чтобы таким образом избежать этой встречи…
Я почти не смотрел на него, пока шел к нему через бревенчатый зал; а подойдя, склонил голову и опустился на одно колено, как того требовал обычай. Он сделал мне знак встать, и я медленно поднялся на ноги и наконец-то взглянул ему в лицо.
Игерны там не было. Было поверхностное сходство формы и цвета, изящные кости под смуглой кожей и рисунок бровей. Именно это терзало тогда мою память бесполезным предупреждением. Но человек, чье лицо оживилось при виде меня и в чьих странных, серых, как дождь, глазах вспыхнула улыбка, был Амброзием, таким, каким он был всегда. От облегчения у меня перехватило дыхание, и я наклонился вперед, отвечая на его родственное объятие.
Когда простая трапеза была закончена, мы оставили святых братьев заниматься их душами, а наших людей — играть в кости у огня и вышли (мы двое и Кабаль, который, как обычно, следовал за мной по пятам), чтобы посидеть на низкой торфяной стене, отделяющей сад от болота, и поговорить так, как нам не удавалось поговорить с той ночи, когда Амброзий подарил мне мой меч.