По желанию Андрея Палыч ныне швартовался в его каюте. Тихое посапывание казака отчасти успокаивало перетянутые нервы и придавало уверенности.
«Да хранит Господь мой рассудок. Я в сем вельми нуждаюсь! — вывел он в судовом журнале. Обмакнул перо и продолжил: — Безопасность и вера в безопасность — ныне дело вчерашнее! Покуда не будет найден убийца, покуда не совершится возмездие, покою нам не видать. Молю Создателя об одном: как бы не сойти с ума и поспеть с пакетом графа Румянцева. Великий Боже, сохрани наше хладнокровие, так как иначе безумство на корабле неизбежно! Зловещая цепь событий всё туже затягивает петлю на моей шее; предостережение князя “бойся Ноздрю” волнует меня до грани… И когда я о сем печалюсь, то еще более страшусь, потому как чувствую, что в будущем буду пребывать под страхом его могущества надо мною…»
Андрей откинулся на спинку стула, запрокинув голову, предаваясь молитве. Наборный потолок, расшитый багетом, был погружен в прохладную темноту, коя дышала в этот час молчанием и скрытой угрозой. Преображенский наложил на себя крест, его вдруг пронзила вызывающая дрожь мысль: «Ноздря здесь».
Он сидел неподвижно, глядя на два заряженных пистолета, лежащих перед ним, и ждал, пока угомонится сердце. Палыч по-прежнему выводил на сундуке мирные трели, временами дергая рукой иль шевеля ногами.
«Нет, нет… Похоже, я совсем теряю реальность… Его здесь нет. Он где-то на корабле… и… вершит свое любимое дело». Капитан почувствовал отвращение при мысли, что может подарить ему новое утро. «Глупости… до берега он теперь вряд ли посмеет поднять голову. На всех деках и даже в галереях для осмотра обшивки выставлены вооруженные караулы… Нет, не посмеет, если только он не дьявол…»
Преображенский продолжал смотреть на пистолеты, слушая скрипы и вздохи корабля. По переборке каюты пробежал тусклый отсвет морского фонаря и погас — это совершал обход караул. Ему вдруг вспомнились дорогой Васильевский, их с маменькой комнаты, где так спокойно лился мягкий свет в решетчатые окна. Вспомнилась в гранитных берегах Нева, ажур решеток, мостиков и мостов, серо-зеленая гладь застывшей воды, отражающая, как в зеркале, опрокинутые громады особняков, тающих в прозрачной тоскующей дымке… «Как же там мама? Навещают ли близкие? Как здоровье?..»
Внезапно светлая нить мыслей оборвалась. В памяти образовался провал. Андрей вернулся к тому, что отравляло жизнь, — Ноздря. Он где-то притаился, растворившись в двух сотнях душ команды. Но как его опознать? Что теперь у него на уме? Ждет, тянет время?.. Вынашивает новый ход?
«Покуда я использую всякую, хоть самую малую возможность напасть на след, проверяю любую версию, слух, догадки, оброненное слово, то… Нужно любой ценой найти эту гадину. Похоже, он бесноватый, коли такое творит… Человек, обратившийся в зверя, — маньяк. Но опытный и оглядчивый». Преображенскому представились страх и недоверие на лицах команды друг к другу. Сама стезя, избранная этим нелюдем, не укладывалась в голове. Никто ничего не знал толком и оттого всем мерещились самые кошмарные ужасы. Теперь, пожалуй, никто не верил в удачный исход путешествия. И в чудовищном преступлении все угадывали сигнал к чему-то большему, жутковатому, о котором лучше не думать…
«Тварь! Высшей степени тварь!» — подумал он, глядя в сумеречье каюты, в сотый раз пытаясь нарисовать в уме портрет убийцы. Как же он должен выглядеть? Судя по его сломанной двери и прочему, у него должна быть огромная силища. Он вздрогнул, вспомнив отрезанную голову юнги. Сердце сжалось от боли: «Бедный Данька… он ведь был в том возрасте, когда смерть представляется нелепой случайностью, она может статься с кем угодно, но только не с тобой. Что же я скажу его отцу, когда доберемся до форта Росс?»
Пред мысленным взором всплыло заросшее бородой и усами лицо Тараканова. Его массивные, тяжелые руки. Дерзкие, с бесом глаза и угроза, брошенная напоследок: «Еще сочтемся на берегу, капитан… Долг платежом красен!»
Андрей стиснул зубы, припоминая, как стал свидетелем недюжинной силы приказчика, когда тот нагнулся и одной рукой небрежно поднял артельный котел, полный каши, как если бы он был не тяжелее цветочного горшка. От этого мрачного мужика вечно попахивало ромом, а взгляд его царапал сердце своей звериной настороженностью. Не он ли Ноздря? Ведь с появлением его на фрегате всё и началось… Но такой же силой обладает Зубарев, да и росту они одного, что амбарные двери… «Да, брат, в общем, у тебя тут полная банка червей». Андрей Сергеевич обхватил голову руками: «Тошно-то как!» От беспомощности и сомнений сердце принималось биться нервно и часто, как пойманная рыбешка, зажатая в кулак. И с отчужденностью молчали темные переборки, и в их духоте таилась странная и печальная насмешка. Ему вдруг подумалось, что всё зря: и порка матросов, которая не принесла ничего, кроме смерти Шилова и мучительных стонов забитых кошками, и допросы, кои внесли лишь большую сумятицу в жизнь. Он забыл уж, когда ночевал крепким, здоровым сном. Все они были полны кошмаров и беспорядочности… И сейчас, уронив голову на руки, он думал о своей доле. Он свято верил в Христа, жаждал счастливой жизни и не хотел вспоминать о смерти. Всё, что жило в нем, все было брошено и тратилось, как верилось, с пользой и для Державы, и для себя… Но теперь… После случая на Змеином Гнезде жизнь его ровно сглазили, отчаянье пришло в обнимку с болью. Жизнь казалась горькой как соль, в которой быстро гасли летучие огоньки надежды, любви; и только холодная зола да пепел посыпали душу.
Андрею неожиданно остро захотелось уйти из этого мира и всё позабыть… Но тягучая ночь была сурова и холодна, и капитан то смеялся в душе над людской и своей глупостью, немощью, то до корчи лица стискивал скулы, подавляя рыдающий стон. Боже, как он завидовал тем богатым беспечным счастливцам, которые в это же время спешили сейчас на бал, раскатывали в шикарных ландо89 и просто жили в свое удовольствие. С каким-то болезненным недоверием к тому, что кто-нибудь может любить жизнь, с легкостью относиться к горю, он поворачивал голову к двери, где на сундуке притулился под овчиной денщик. Долго и пристально он разглядывал темный, неясный в своих очертаниях силуэт и черное пятно дорогого лица, и злорадно итожил: «Счастливый, дурак!»
Внезапно Андрей Сергеевич обратил внимание на новый шорох, взявшийся в каюте, который заставил его напрячься, отбросить все мысли и быть наготове. «Как всё же легки и обманчивы ночные звуки, — подумал он. — В них всё время таится загадка: скрипит ли клямс, или бимсовая кница, хрипит ли больной; или сама уже смерть бродит вдоль молчаливых стен».
Шорох повторился. Это было тихое, призрачное поскрипывание, словно кто-то хаживал в мягких турецких тапках, наступая на рассохшиеся половицы у него за спиной. На сундуке что-то сонно и жалобно промычал Палыч.
Андрей обернулся и обомлел: портрет отца Черкасова ярко проступал и поблескивал красками, несмотря на темноту. Сердце капитана засбоило, и на какой-то миг он ощутил себя как замурованный в камень крик. Обезображенный ударом интрепеля, портрет был живой. И как тогда, в бреду, когда Преображенский мучился жаром, покойный Черкасов силился что-то сказать ему. Капитан видел, как вздрагивали от усилий усы, дергалась разрубленная щека и губы.
«Святый Боже», — прошептал Андрей, едва справившись с подлипшим к нёбу языком. На его плечах сомкнулись чьи-то пальцы. Он резко крутнулся, чувствуя, как меж лопаток катится пот. Палыч смотрел на него мутными, еще не проснувшимися глазами.
— Чаво беспокоиться изволили, батюшка? Никак еще глаз не смыкали?— сонно сказал он, зевнул и уже бодрее поинтересовался:— Прикажу чайку сообразить?
— Нет, — овладевая собой, успокоил старика капитан и, потрепав его по плечу, сказал:— Рано еще, спи.
Почти в ту же минуту дыхание его стало более ровным и тихим. Казак, что-то бормоча, прошлепал босыми ногами и забрался под овчину, а капитан опять глянул на картину, чувствуя, как стекают по подбородку капли пота. Портрет более не пугал живостью. Правда, на какое-то краткое мгновение Андрею погрезилось, что губы еще дрожат, но, подойдя со свечой поближе, он понял, что это обман. Над головой вновь послышались шаги и приглушенный говор караула.
Преображенский еще долго сидел неподвижно, потом, не раздеваясь, лег на кровать. Мысли бешено вертелись как опавшие листья на ветру. «Брось, брат, это всё твои чертовы нервы. Поиски убийцы. Завтра вновь допросы, тысячи «почему»! Дьявол, но я же видел, что портрет говорил… Спи. Скоро утренние склянки… Нужно дать себе роздых… Но я же видел… Да закрой же глаза!»
Глава 22
Петр Карлович, вернувшись из кают-компании, отчаянно запил. Всё в его душе обрушилось; все надежды и мысли на лучшее будущее обратились в повальное бегство. Он был уверен, нет, убежден, что выбор в подозрении пал именно на него, и потому от него все отшатнулись. За весь вечер к нему ни разу не постучались, — а это был зловещий признак…
В обществе так прямолинейно отворачиваются лишь от тех, чья отходная уже пропета. От тех, кто упал, чтобы никогда не подняться. «Другой бы на твоем месте, Петя, — разговаривал сам с собою лекарь, — уж голову бы потерял. Но ты держись, братец. Ты ведь с характером. И ежели уж вся эта шушера заживо тебя хоронит, плюй! Ты-то ведь еще никак жив и не сказал им, подлецам, своего последнего слова. Только не дай своим чувствам всё испортить…»
Фельдшер опрокинул рюмку, сморщился, как сушеный чернослив, и горько заплакал. «Не виноват, не виноват я…» — рефреном вырывалось из его чахоточной груди, а душа так и молила хоть чьего-нибудь участия, хоть скользящего рукопожатия, хоть брошенного как милостыню кивка… Он уже несколько часов кряду выдерживал свой характер, убеждая себя, что у него обязательно кто-нибудь да объявится, успокоит, заронит надежду… Ведь он стольким облегчал участь в своем лазарете и всегда говорил: «Всё будет славно, братец… ты токмо потерпи самую малость… И всё поправится…»