, и хлопнул его по плечу:
— Ладно, собирайся. Передавай все свои дела. Сбор по трубе.
Часть 5. Форт Росс
Глава 1
Мстислав Дьяков поднялся с постели, когда холодный рассвет только-только засочился сквозь тяжелые темные тучи на востоке.
Ветер с океана рябил ржавую поверхность застоявшихся луж, жирных и вязких, как смола. Время было спускать на воду сработанные промысловые ладьи и бригантину132, нареченную в честь графа Румянцева, а дождь не знал терпежу, все сыпал и сыпал.
Когда казачий сотник натягивал яловые сапоги, за окном послышалась тарабарщина алеутов, уже спешивших на пристань.
На крепостном колодце калено гремели ведра и перекликались теплые после недавнего сна женские голоса. Над серыми крышами поднимались пушистые дымы и таяли в свинцовой хмури неба.
«Жалко, так и не дождались священника, — сокрушенно вздохнул Мстислав. — Хорошо бы освятить струги, а так…»
Он плотнее запахнул карий кафтан, надел бобровую шапку с медной бляхой, пристегнул саблю и перекрестился на икону.
Сотник хотел уже было задуть перед уходом свечи, когда в сенцах раздался частый скрип половиц и незапертая дверь распахнулась.
— Эх, зараза, так и не распогодилось небушко… Здравствуй, дорогой Мстислав Алексеевич! Как спалось?
Барановский133 ставленник Кусков134 — начальник форта Росс — тепло приобнял Дьякова.
— Слава Богу, Иван Александрович, без снов. Ну что, на берег двинемся?
— Да погоди, успеется. Пусть хоть маленько уймется, проклятый, — Кусков стряхнул с белого картуза дождевую сыпь и, отдернув занавеску, глянул на небо. — Кипятком не богат, Ляксеевич? А я табачком поделюсь.
— Отчего же, ты проходи, Иван Александрович, к столу. Да не сымай сапоги, всё равно Прохору сегодня мыть…
— Ладно, добро, как скажешь, брат, — следы от сапог запестрели на струганном полу. Хромачи командира крепости выше щиколотки были в буром твороге слякоти.
— Просто напасть какая-то с этим дождем. Как бы на полях наших не сгнило всё на корню. Тогда в Ново-Архангельске135 мужики зубы на полку положут… Ох, беда… Сейчас до тебя вот шел из управы… А глянь-ка, — он указал тяжелой утруженной рукой на следы, оставленные им на полу. — Всё расквасило, не дорога, а топь. Эка, полы-то, я смотрю, у тебя, Мстислав, белые. Денщик, поди, после ножа их еще с дресвой136 шеркает?
— А ты будто не знаешь? — Дьяков поставил пышущий жаром, весь в медалях, как генерал, самовар на стол, брякнул глиняными кружками и щипцами для «кэски» сахара.
— Может, ты есть хочешь, Иван Александрович? Не стесняйся.
— Нет, братец, уволь. Давай, банкуй.
Кусков подставил под капризно изогнутый нос самовара кружку.
За чаем слов не роняли, сосредоточенно дули на кипяток, делая осторожные глотки. Дьяков знал Ивана Александровича вот уже без малого десять лет, еще по Охотску и Ситке, где Кусков был правой рукой Александра Андреевича — главного правителя Русской Америки.
Это был крепкого русского духа и ума человек. В сердце его жила неугомонная страсть к победам во славу Державы. Страсть эту он превратил в свое коренное дело. Им только и жил. Да и люди, окружавшие его, подбирались не с кондачка, многие не приживались: Кусков был крут в своем рвении; те, кто был мягок, как воск — сгорали, другие просто уходили, затаив злобу; но зато те, кто оставались, не хаяли свою полынную судьбу, были крепче гвоздей и прикипали к своему хозяину намертво.
Характер свой и коммерческую хватку Иван Александрович выковал еще в России, а закалил у Баранова. Цепкая память Кускова держала суровое, но вдохновенное время первых рубежей, когда на Кекур-Камне закладывался новый русский город, нареченный Ситкой. Там лились кровь, пот и слезы, но поднимались в небо и пенные кубки первых поселенцев. Оттуда, с высоты, зрели они безграничный океан и сводящие с ума просторы Русской Америки, выпестованной ими непосильными трудами и великими страданиями.
Свежо помнилось и то, как на плац-парад — небольшую, выбитую на Кекур-Камне площадь, — промысловики выносили кресло, покрытое роскошной медвежьей шкурой, и в него усаживался сам Александр Андреевич, одетый по сему случаю в раззолоченный, алого бархата кафтан. А вокруг, прямо у ног его, усаживались друзья и сподвижники, зверовщики и зверобои, моряки компанейских бригов137 и шхун138, строители города, лесорубы, кузнецы и пушкари кекурских батарей. И зачинался пир, длившийся от утренней зари до вечерней. На плац выносился котел с ромом, в котором в обычное время варили харч на триста душ. И пей, сколько влезет, душа — мера! «Странен всё ж… русский человек, — раскидывал умом Мстислав, — просьб у него к Богу мало… а душа при том пробы высокой. Ты ее хоть на зуб пробуй, хоть в воду бросай, а ржа ее вовек не возьмет! Вот и Кусков наш этой породы… Судьба ему тоже не улыбалась белой сахарной костью». А когда ямайский ром иль царская водка ударяли в голову и в пылкие сердца, над берегом широко летела барановская любимая:
Честию, славой сюда завлечены,
Дружбою братской здесь соединены,
Станем создавати, дальше занимати —
Русским полезен Америки край…
А на следующий день тех, кто с рассветом ни рукой, ни ногой, купали в сем же котле, но уже не в роме, а в ледяной морской воде, весело поучая: «Делу время — потехе час!»
Глава 2
Иван Александрович, допив кружку, не удержался от второй, зело уважая крепкий, на травах чай. В доме было уютно, жарко натопленная русская печь гнала сырость, располагая слушать сверчка за спиной, несуетно смотреть на зарю, ведя задушевную беседу.
Мстислав молчал, опершись щекой на ладонь, и задумчиво смотрел на заплаканное окно, думая о чем-то далеком и сокровенном. В наступившей тишине Кусков грыз сахар, запивая чаем, и пристально рассматривал сотника.
К удовольствию командира форта, Мстислав был всё тот же: темно-русые, коротко стриженные, чуть вьющиеся волосы и дружелюбный взгляд светло-карих глаз. Радушие и этот мягкий взгляд, совершенно не вяжущийся с его грозной саблей, всё так же вызывали дружескую улыбку Кускова. Может, Мстислав и изменился малость за те годы, что их разделяли, но был по-прежнему строен, жилист, широк в плечах. И в свои тридцать семь он оставался тем спокойным, добрым на язык и поступок другом, каким был и в двадцать. Черты, по которым отличают образованных выходцев из средней полосы России, за прошедшее время крепко высушились и выветрились в этом диком краю, но Иван Александрович тем не менее видел сословную межу, отделявшую его от своего сотника.
Сам он имел широкое лицо простолюдина, какое в достатке встретишь среди мастеровых верфей и литейных заводов, матросов и шахтеров угольных копей, с той лишь разницей, что на нем не было клейма забитости, приниженности и покорности. Напротив, оно было наполнено умом и волей. В его серых глазах наряду с непреклонностью жило и добродушие русака с оттенком тонкого лукавства, и гордая трудовая честь людей, знающих себе цену.
Кусков не имел ни церковного, ни мирского образования, не знал иного языка, кроме родного, и то, что наперекор всему сумел-таки выбиться в коммерческие советники и с благословения Баранова заложить крепость в Новом Альбионе, поднимало его как в своих, так и глазах прочих. Теперь иностранные гости снимали перед ним шляпы и, кланяясь, с уважением говорили: либо «сэр», либо «сеньор».
— Ты что такой постный, Ляксеич? Хоть просвирки из тебя лепи. — Тронул за плечо Дьякова Кусков. — Вьюга тебе, чо ли, в лицо заглянула?
— Эх, не береди душу, — сотник сдвинул кружки. Взгляд его вспыхнул на миг, но тут же погас, как искра, на которую наступили ногою. И тут же, сквозь краску щек, почти без перехода в бледность проступила землистая синева. — Вот уж и «Румянцева» собрались спускать, а корабля из Охотска всё нет…
— Ну, будет из-за этого голову кручинить. Гляди, уж и так стал тоньше оглобли. Придет, брат, корабль. Куда он денется…
— Дак ведь сына я жду на нем. Данилку своего, — сотник с болью в глазах посмотрел на Ивана Александровича. — Дружок мой, купец Карманов, обещался первым же судном сюда его направить.
— Сын? Вот тебе на! А что молчал до сих пор? Ох, и темный же ты человек, Дьяков. Всё в себе держишь, оттого и боль твоя душевная. Смотри, истаешь, аки свеча.
Вместо ответа Мстислав расстегнул кафтан, достал старенькую бумажку, развернул и положил перед Кусковым. На пожелтевшем листке неумелыми, рвущимися линиями был очерчен контур растопыренной детской ладошки.
— Его, чо ли? — вскинув брови, живо поинтересовался командир.
Мстислав прижал листок к губам, поцеловал дрожащие линии и кивнул.
— Его, брат, его. Перед отъездом сюда сделал… Да только вот во снах зрю… худые вести…
— Брось ты! У тебя вдвойне радость, глупый! Казак у тебя растет, понимаешь ли ты! Защитник земли нашей! —Кусков взволнованно теребил недавно отпущенные усы, к которым еще не привык, и широко, по-крестьянски улыбался.
— «Защитник»… — наморщив лоб, задумчиво повторил сотник и оперся на эфес сабли. — А вот ты скажи по совести, Иван Александрович, кто? Кто знает о наших бедах и трудах с тобой там, в России? Разве что Баранов, дак и тот на американском берегу мыкается…
— Врешь! — глаза Кускова вспыхнули гневом. — «Кто знает?» «Кто вспомнит?» Гляди-ка, забила его лихоманка! А я тебе скажу, кто! Дети наши, Господь Бог и потомки… право, недурная компания, а? Родина — она, Ляксеич, никого не забывает. А все наши старания и помыслы… для нее, любимой. Ты думаешь, чту я здесь горблюсь? Да и ты? Нет, друже, не свой карман набить. Мы здесь с тобой не временщики и не воры! Знамо дело, богатыми не станем. Заработаем сто — проиграем тыщу… Так ведь не в этом счастье наше, Мстислав. Иль не прав я?