Меч вакеро — страница 54 из 65

Мстислав со вздохом вспомнил свою жену, так рано ушедшую из жизни, и печаль, тонкая и легкая, как паутинка, тронула его огрубевшую душу. Он с пронзительной яркостью вспомнил, как, приходя из моря, спешил домой, как выбегала она на родное крыльцо, не веря глазам. А он с маху подхватывал ее на руки, целовал в спелые губы и глаза, подбрасывал под тесовое небо их дома, и плакал, и смеялся от счастья…

—  Ну ты и горяч! — шептала она. — Уж не пьян ли ты, муж? Иль соскучился внове?

Но он уже ничего не слышал, скидывая с уставших плеч пропахший солью кафтан… И, отбросив душное одеяло, целовал колечко с бирюзовой зернью на ее руке и упивался стыдливой прохладой грудей…

А потом в застолье неторопливо шел разговор, тянулась наливка и песня… На столе легко горели белые свечи, роняя слезы до утра… За окном тонкий месяц кривил в усмешке синий рот, и где-то далеко на звонкой цепи выла собака: не то от тоски, не то от холода, не то от безделья…

Но вот пролетел по небу черный ангел, и губы его целовали лишь слезы да мелкий колючий дождь, когда он приходил на могилу Арины. В память врезался путь на погост: примолкшая даль, спящие, почерневшие от дождей стога, да вдоль дороги глубокий след телеги, на которой свезли гроб. Это случилось по осени. Воздух был золотист, в лесу горели рябиновые кистья, огненные листья были отлиты точно из меди, злата и серебра… В прозрачном хрупком небе жалобно отзывалась птица, уводящая свою молодь к югу.

Они остались вдвоем… Сын унаследовал от матери русую пшеницу волос, длинный изгиб ресниц и что-то еще, такое родное и неуловимое в печальном взоре…

Мстислав припомнил, как теплыми вечерами они по-долгу стояли у высоких ворот опустевшего дома, смотрели молча на брусничный свет заката, под который брело коровье стадо, и как долго светились их рога, похожие на золоченые короны. Медноголосо колоколил язык потерявшегося ботала, нарушая вечернюю тишь, и зябкой рябью ёжилась вечно холодная Охота.

И сейчас, вороша память, его мысли вновь закружились вокруг оставленного в Охотске сына. «Почему, почему я не взял его сразу?» Перед глазами встала картина отъезда: вельбот, уносящий его от берега, и крупные слезы в глазах сына. Данилка стоял у сходен в перешитом зеленом кафтане, в новых козловых сапожках, а рядом, держа его за руку, в накинутом на широкие плечи тулупе, в рыбацких, до бедер, юфтовых бахилах, посмеивался Карманов. Он пыхал трубкой и что-то говорил Данилке, ероша пятерней его упрямые вихры…

«Сиротой ведь оставил мальца, — стиснув зубы, подумал Мстислав. — А сирота — кому не лень, тот и по загривку. Сволочь я, сволочь…»

—  И что вы всё в думе да грусти, Мстислав Алексеевич? — Екатерина Прохоровна одарила белозубой улыбкой сотника. Голос ее был лучист, прозрачен и тих. Индейская кровь146 сквозила в каждом движении, гибком и легком. — Вот, лучше отведайте да похвалите вино можжевеловое, рыбного блинчатого караваю с маслом, ухи…

—  Ну, уж ты, Катерина, мастерица стол раскидывать, — потирая руки, проникновенно откликнулся Дьяков. — А где ж сам хозяин? Сказывал, на минутку вышел…

—  Ах! — отмахнулась она. — Вечная песня… Да вы не ждите его — остынет всё. Сейчас подойдет Ванюша. Знаешь же его, не может сидеть сложа руки…

Индианка умело поддернула сползшие рукава расшитой бисером паневы, придвинула широкие тарелки гостю и налила хмелю. Мурлыка, что чутко дремал на клубках возле ларя, полного кудели, навострил ухо, потягиваясь спиной.

Мстислав перекрестился и, не торопясь, крупными глотками испил вино.

Чарка была немалая, вино при добром градусе, и жена Кускова, так и не привыкшая к умению русских пить, с любопытством и завистью следила, как сотник залпом «приговорил» вино. «Можжевеловка» среди поморов издревле считалась лечебной. Кусков, следуя Баранову, подсыпал в нее ружейного пороху, так сказать, для «запаху», и уверял гостя, что лечит сия забава от всякой хвори; а кто от жизни слаб, тот, стало быть, «коптеть» более не станет, потому как лекарство это враз прерывает становую жилу и уважает лишь крепких духом и телом.

Когда «утка» стукнулась донцем о стол, Дьяков довольно повел бровью, вытирая рушником влажный рот, и запустил деревянную ложку в уху. Дымящаяся, с печи, вся в янтарную звезду, она дразнила желудок сочным куском отварной осетрины. Он собрался только отведать ушицы, когда за окном послышались крики, лай собак и звон колокола.

Сотник с досады бросил ложку в тарелку и, схватив «бобровку», выскочил на крыльцо.

Мимо сараев, где размещались байдары алеутов, бежали люди, а у колодца, что был вырыт на случай осады за крепостной стеной, едва держась в седле, сидел десятник Михаил Кагиров. Конь под ним был весь в мыле, задирал голову, скалил пасть, роняя пену. Подбежавшие помогли казаку спуститься на землю. Большой, кареглазый, всегда спокойный, Михаил был бледен как полотно, а лицо его, казалось, застыло в мрачном потрясении. Пальцы сжимали небольшой крест. При каждом шаге он морщился и стонал: левая нога его от паха до колена была точно распорота когтями зверя.


Глава 5

Известие, которое привез Михаил, взбудоражило весь форт. Случай на Славянке, жуткое надругательство над трупами казачьего разъезда переполнило чашу терпения. Люди потрясали оружием и ждали, что скажет Кусков. Но Иван Александрович молчал, заперевшись в своем командирском доме, и кроме Катерины ровным счетом никого знать не желал.

«Что будет? Что делать?» — ломал голову Дьяков. По-сле всего происшедшего, открывавшего, как ему казалось, многое, на самом же деле не открывавшего ничего, он окончательно потерял спокойствие и мучился бессонницей. «Неужели быть войне с испанцами? Неужто кровь будем лить?» Он с горечью подумал о том, что худой мир всяко лучше хорошей войны. «И испанцы на кой ляд решились на такое злодейство? На что рассчитывали? А может, это лишь повод, чтоб развязать войну?.. Эх, не шуми ты, мати, зеленая дубравушка…»

Мстислав перекрестился и провел рукою по шее. «Пойти к Кускову? Нет желания под горячую руку попадать… А с другой стороны, неведенье осточертело! И что не живется испанцу спокойно? Ведь и баркасы им помогли сладить, чтоб по рекам ходить… Да чем только ни пособили: одежду для их солдат — пожалуйста — справляли, и порох, и свинец продавали. Ведь и из Фриско147, и из других миссий часто посылали оружие нам, замки, инструменты для починки… Своих-то мастеров нет!.. Так худо ли жили? Ан нет, видно, тесно стало. Вот уж внесло прибытие десятника долгожданное разнообразие в унылую рутину будней… Обменяемся скоро, похоже, по-соседски шрапнелью вежливости! Тьфу, еть твою мать…»

Сотник вдруг зримо представил, как уезжает он в суровом казачьем строе, махая рукой сыну из-за густых штыков и пик… Представил и овдовевших русских жен, что, роняя скорбный стон, лежат перед закопченными иконами… и где-то там, на юге, грохочущую по фронту дальними боями ползущую грозу, на черных тучах коей жиреет воронье…

«Господи, упаси! Что же это за Рок нам?.. Сколько же еще России стоять на коленях, разбивая в кровь и в синь лбы? А может быть, для нас нет правды, нет Бога и благодати, коли кровь льет из века в век? — Мстислав перекрестился на тусклый образок, испугавшись своей душевной крамолы. — Господи, прости и помилуй раба твоего грешного! Но ведь пора, пора духу нашему остановиться и раздуматься на полпути… Отец Небесный, дай мне чуток напиться живой воды из твоих ладоней! Иль посоветуй заблудшему… Может, мертвой опохмелиться? Аль к черту в ноги броситься?.. Ответ даруй нам милость: какую сыскать истину? Какой новой причаститься правдой, чтоб избежать слез и огня? Ведь всю жизнь земля православная плачет: направо — смерть, налево — кровь, Господи, а что впереди… одному тебе и известно!

…Что же ты молчишь? За что суровая корь твоя?» — Дьяков истово осеняя себя крестом, бухнулся на колени пред окованной золотом солнца божницей:

—  Милостивец наш Вседержитель, не погуби! Нешто не слышишь? Не откажи в утешении. Образумь, уйми испанца, Господи, вними опалу нашу! Или… пути назад нет? Уж-то свою судьбу не обойти… или это наш Фатум?..

Смахнув слезу, Мстислав Алексеевич поднялся с колен, приложившись губами к святому лику. На сердце лежала нерассасывающаяся мгла. «Хватит на слова душу рвать!»

Он вышел на крыльцо, пытаясь прогнать душевную хворь:

—  Тихо то как… Покойно в мире… Трава пахнет ягодой… — он пощурился, глядя на золотистую пряжу солнечных лучей, и выдохнул сердцем: — Чистый рай.

Затем сполоснул лицо колючей колодезной водой из кадушки, что важно молчала от своей полноты у крыльца, и, точно влекомый ветром, плюнув на все условности, отправился к командиру. Весь настежь, он шел за ответом, коий нужен ему был как воздух.

* * *

На дворе жизнь шла своим чередом: из складов на берег свозились бочки с ломовой смолой, клей-карлук и настриженная бабами козловая шерсть для конопачения шлюпов; укладывались на телеги короба с канатами, корабельная дратва и парусина.

Не доходя до командирского дома, Мстислав свернул к лазарету попроведовать своего десятника.

На высоком, порыжевшем от солнца крыльце псом-сторожем сидел крещеный алеут Степан и, грея на солнце разбитые ревматизмом ноги, жадно жевал пирог-рябник, запивая кислющим квасом.

Некогда добрый промышленник, нынче Степан прижился у лазарета, где помогал кипятить воду, стирать простыни и ухаживать за больными.

—  Кагиров-то как там? — живо поинтересовался Дьяков, протягивая алеуту руку.

—  Однако, совсем плох, — отставляя кружку, засуетился Степан. — Дохтур сказыват, нога отнять надо, совсем почернела, беда будет…

Мстислав, не дослушав алеута, прихлопнул на шее комара и перешагнул за порог.

Федор Колотыгин — лекарь-самоучка, год назад переманенный Кусковым в форт Росс из Ново-Архангельска, маял перо чернилами. Он что-то записывал в учетной, в телячьей коже толстенной книге и курил трубку, окутывая стол и себя серым дымом. При появлении сотника он тихо, как это обычно бывает в присутствии смерти, поднялся со стула и грустно кивнул головой.