Меч вакеро — страница 55 из 65

Мстислав Алексеевич сосредоточенно выслушал его мнение. И вид у Дьякова был такой, ровно он уже знал то, что ему говорят, и только проверял.

Минуту он стоял молча с опущенными глазами, с напряженно сомкнутыми губами, затем поднял голову, решительно и прямо прошел по коридору к двери.

—  Где он? — глухо спросил сотник у притихших больных. Ему молча указали.

Десятник был перенесен в отдельную, тесную, но чисто выбеленную комнатушку, в которой тяжелобольным делались операции иль просто облегчалась смерть. Левая нога его действительно потемнела и безобразно распухла, пугая своими очертаниями.

Большие кулаки Михаила были крепко сжаты, и он время от времени бил ими себя по бедру, будто новая боль могла как-то отвлечь его от жестоких страданий.

—  А-а… ваше благородие! — простонал он, силясь изобразить на своем бледном, дрожащем от напряжения лице некое подобие улыбки.

—  Лежи, лежи, дорогой. Силы тебе еще потребуются, — Мстислав крепко сжал ему руку.

—  Резать будут? — в глазах Кагирова мелькнуло отчаяние.

Дьяков, сжав губы, кивнул головой:

—  Так надо, брат. Понимаешь? Иначе…

—  Тогда быстрее, ради Бога! Пусть быстрее отнимут эту чертову ногу! — Он заскрипел зубами, с ненавистью глядя на налившееся гнилью колено.

—  Степан, приготовь стол, — послышался за спиной сотника голос Колотыгина. — Надо будет вожжами его привязать к столу, да покрепче. Здоровую ногу пусть вытянет прямо… Так и прихватишь. Эй, Зинаида, а ты пилу у плотников возьми, ты знаешь, ту, что помельче, в чехле, пусть подточат… Пилить-то надо быстро и чисто, Мстислав Алексеевич, — лекарь сноровисто принялся мыть руки.

Вскоре в дверях появился Степан, через плечо его были перекинуты сыромятные вожжи: в руках он держал топор с широким лезвием при зеркальной заточке.

Дьякову стало не по себе, когда он представил, как раскаленный до алой спелости топор прижжет отсеченную плоть.

Он помог перенести массивное тело десятника на освобожденный стол, крытый парусиной, и ощутил тошноту, когда алеут внизу, у стола, поставил большое корыто.

—  Ну-с, — Колотыгин засучил рукава, сочувственно кивнув Михаилу.

—  Водки, водки принесите! — Дьяков посмотрел на мертвенно бледное лицо десятника. — Держись, брат! Ты черту — сват, себе — герой! Обойдется все, Михаил… И с одной ногой взнуздаешь коня! Я уж твой норов знаю… Держись, братец, держись…

Мстислав отвел взгляд, не в силах более смотреть в эти глаза… На душе у него была волчья выть.

Зинаида, крупная грудастая жена Федора, торопливо поднесла тяжелую четверть. Кагиров подался вперед и, весь трясясь каждой складкой своего исподнего, ухватился за бутыль.

Он пил долго и жадно, до испарины, точно боялся остановиться. Карие глаза его безумно таращились на пилу лекаря, а кадык продолжал судорожно дергаться вверх-вниз, вверх-вниз…

Когда он, наконец, оторвался от четверти, глаза его как-то странно задержались на Дьякове, потом на Зинаиде…

Он вдруг сердито рассмеялся, глядя на частые зубья пилы, и грузно откинулся на подушку. Пригретый огнем водки, казак заволок глаза, а из широкой груди вырвался безучастный остужный голос:

—  Режьте.

Степан, тяжело сопя, навалился на его плечи, а Зинаида по-хозяйски привычно обрезала ножом выше колена насквозь пропитанную гноем и кровью штанину…


Глава 6

—  Ладно, Мстислав Алексеевич, семь бед — один ответ. — Кусков сурово посмотрел на сотника. — Решено: бери два десятка казаков и жги в Монтерей к их губернатору. Ежели испанцы вскобенятся и объяснений не дадут, ну что же… тут ничего не попишешь… судьба значит такая.

Мстислав встал, одернул кафтан и перекрестился на образа. После решения командира на душе сделалось легче: «Чему быть — того не миновать».

—  И всё же, ваше превосходительство, — зацепился вопросом сотник, пытливо всматриваясь в лицо командира.—Вы ведь не нырнули в сей омут с головой раньше — я имею в виду испанцев — только потому, что боялись пустить волну?

—  Да. Боюсь и сейчас. Дурак не боится. Волна-то кровавая может пойти… оближет как их берег, так и наш, брат.

—  Да вот как бы не смыло… Мало уж нас больно.—Мстислав покачал головой, бляха грозно сверкнула на его «бобровке». — Кагиров давеча говаривал: большие, крепкие у них разъезды, да и пушек погуще будет…

—  Фу-ты, ну-ты, лапти гнуты! — вспылил Кусков, сжимая кулак. — Один дурак городит что ни попадя, а другой — уши развесил. Не быть тому! Прорвемся. Русаки мы, иль нет? Отцы наши в полях с врагом рубились, а мы что? Не в то перо уродились? Были, да все вышли? Врешь!

—  Всё верно, — глухо кашлянул в кулак Мстислав.—«…наши деды — славные победы», но ты же сам, Иван Александрович, поучал: нам нынче не в железа, а в латы мудрости рядиться след… дипломатия…

—  Ну, хватит… меня на словах ловить, как истину на воровстве! Есть у нас еще сила смелыми быть. Россия за нами, сотник. Нам ли бояться войны с ее черным стягом? Я лучше голову плахе отдам, чем черту душу и честь.

Кусков, запаленный речью, взялся за вышитый бисером кисет, сердито поводя усами. Нежный закат струился в узкую створь ставен, золотя его глаза и строгий профиль.

—  Неужто у тебя, Ляксеич, душа опрокинулась страхом?— уже ровнее, сменяя гнев на милость, сказал он.—Да ни в жисть не поверю, что у Дьякова сабля не остра. На, будешь табачок?

—  Благодарю. — Мстислав отрицательно качнул головой и, продолжая гнуть свое, озадачил вопросом: — Но наши-то далеко! Россия за океаном, где силы брать? Их-то сколько, а нас?

—  Да ты никак не уймешься? — Кусков раздраженно бросил на стол чубук. — Ты еще спроси у ветра: жива ли Державная? Мирно ли небо ее? Зреет ли хлеб на полях? Не стоптал ли нас француз или пруссак лютый. Ну? Что рот на замке, сотник? А может, ночь на Руси и ложь вместо правды?.. Ты вот что, Мстислав Ляксеевич, ты мне эти выкрутасы, абы-кабы, брось! Понял? Ишь развел, понимаешь… бабьи слюни. Ты казак! Сотник, твою мать!.. Так держись орлом… А то, гляди-ка, начал копаться — тлю в огороде искать! Так ты еще придумаешь, что это земля — испанцев иль краснокожих?.. Смирно, сотник! Не можешь драться на чужой земле, нечего делать и на своей! Сдай оружие и иди в торгаши, пухни их сучьей сытью! Понял меня?

—  Так точно, ваше превосходительство!

—  Ну, то-то же, — Иван Александрович примирительно посмотрел в глаза своему другу. — Не обижайся на меня, голубчик. Горько мне слышать такие речи… тем паче от тебя, брат. У самого холодеет у виска от таких вестей. Ну да ничего! Бывалоче и похуже. Прорвемся, Мстислав Алексеевич, как-нибудь с Божьей помощью. Сегодня же алеутов пошлю в Ситку за подмогой. Ты токмо душой не гасись пред испанцем. Французов разбили, а тут… Ну ладно, Христос с тобой, ступай! Застоялся, жеребец…

У выхода из горницы сотник обернулся: на том же месте расплывчато темнела одинокая фигура Ивана Александровича. Хлипкий свет двух восковых свечей не мог высветить ее всю, и она виделась большой и неясной, как грядущее, кое также не имело определенных границ и очертаний.

* * *

Когда Дьяков ушел, в горницу к мужу заглянула жена. Длинные волосы, обычно взятые в косы, были распущены, в очертаниях маленького рта было что-то настойчивое и тревожно-серьезное. Иван Александрович посмотрел из-под бровей на орехово-смуглое лицо Катерины: нежно-округлое, сейчас оно заострилось, проявив жесткие линии.

Она подошла ближе, почти вплотную, и осторожно коснулась плеча, тронув его щеку тревожным дыханием. Лицо Кускова сделалось мягче и, усмехнувшись одними губами, он тихо спросил:

—  Ну, чего ты? Полаялись мужики, дело обычное, служба-матушка…

Катерина вздрогнула как от нежданно пронесшегося холодного сквозняка и нерешительно произнесла, перебирая дрожащими пальцами волосы мужа:

—  Не знаю, горько на душе. Боюсь я. Всего страшно. — Она крепче прижалась к нему, точно прощалась. — Знаешь, что лекарь десятнику ногу отнял… Страшно мне что-то за нас, за тебя. Ты не сердись, Ванюша, я помню: ты не любишь, когда…

—  Катерина! — он крепко встряхнул ее за плечи, строго посмотрел в любящие карие глаза.

Она вздохнула и, поникнув головой, прошептала:

—  Раньше я хоть смерти не пугалась… Думала: вот будет совсем плохо — я и умру. А теперь… теперь могилы боюсь… Предчувствие у меня плохое, Ванюшка. Я уж и вашему Богу молилась, и нашим… Может, к шаману мне съездить? — узкие длинные цукли148 из раковин трякнули в ее ушах.

—  Тунгаки149, шаманы, колдуны! Ды ты в своем уме, баба? Трещишь, как сорока. А еще во Христе! Ты чья жена? Помни, где живешь. И кто твой муж!

Катерина робко подняла на Ивана Александровича печальные глаза, и была в них такая боль без границ и немалая смиренная мольба о пощаде, что сердце его ёкнуло.

Как-то на берегу, когда зверобои вернулись с промысла, Кусков наблюдал, как перемазанный салом и кровью алеут забивал железным багром самку тюленя. У нее была разрублена одна ласта, болтающаяся на сухожилиях, и она тыкалась отчаянно о прибрежные булыги прямо окровавленной культей, и влажные глаза зверя смотрели на мир, пугая своей обреченной кротостью.

Такие же глаза, как показалось командиру, были сейчас и у его жены. Сидя на стуле, она не знала, куда деть руки. Пальцы комкали плисовую юбку в широком подоле, в которой, как дитя, лежал молитвослов.

—  Корытов с промышленниками казаков привез со Славянки, — задумчиво обронила она. — Лиц нет — смотреть жутко… Будто злой дух выгрыз их… И помощи нам ждать неоткуда, — она заученно перекрестилась и простонала. — Вот тебе открылась, а зачем, а что с того? — Дальше она не сумела продолжить. Смуглое лицо вдруг смялось и стало сырым. — Ва… Ва… Ванечка… — с индейской мягкостью повторила она, не смыкая губ… — Неужто война-а… а… а?..

—  Катенька! — Иван Александрович шагнул к ней, поднял, прижал к груди, путая пальцы в черном блеске волос: — Молчи! Молчи, бедная ты моя! Не мучай себя… всё обойдется, родная.