, был тщательно выбелен заботливыми руками паствы. Обитель священника состояла из единственной маленькой каморки. Места в ней было мало и для мышей, но падре не жаловался. Правый угол у окна занимал огромный, времен Конкисты, обитый латунными полосами сундук из воловьей кожи. Он верно служил падре одновременно и гардеробом, и ложем. Слева боченился обшарпанный от переездов комод, на нем одиноким штыком дырявил воздух шандал — простой и крепкий, как и его хозяин.
Над сундуком висело распятие, выше, над ним, — тростниковые полки, забитые ветхими трудами святых отцов, житиями христианских аскетов и мучеников, а также рукописями по схоластике и догматическому богословию.
Игнасио отодвинул хромоногий табурет, опустился на колени перед распятием, желая вдумчиво подвести итог прошедшему дню. Выражение темных глаз было болезненно сосредоточенным. Это был взгляд зрелости, полный печали и горькой мудрости. Общаясь с Господом, падре поведал Ему о хлопотах и заботах: о тяжкой замене мельничного жернова, который приводился в движение усилиями людей и мулов. Затея эта отняла полдня, так как каменный великан был незауряден весом. Однако с именем Господа люди сумели-таки его водрузить на место, подняв на пупе без малого тысячу четыреста фунтов17 весу. Это весьма радовало отца Игнасио, принимавшего деятельное участие не только словом. Мельница вновь готова была поглощать зерно и давать приходу муку.
С другой стороны, он с нескрываемой тревогой сетовал на то, что отвоеванные у леса и камня поля, возделанные под пшеницу, табак и маис, нынче предаются забвению и вид имеют весьма плачевный, напоминая ему земельные участки в Венесуэле, предоставленные доминиканцами в личное пользование туземцам. Причина же здесь, в Калифорнии, крылась в ином… Нет, не в лени скуластой краснокожей братии, и не в языческом упрямстве — индейцы местных племен были на удивление мягкими и покладистыми детьми природы…
Причиной был страх, глубоко угнездившийся в их суеверных душах. Он жил в лицах детей и взрослых, горящий и острый, ярко читаемый с первого взгляда. Пугающий всполох этого чувства падре стал примечать давно в блестящих глазах тех, кто приходил перед воскресной мессой на исповедь.
Он был схож с ядовитым отблеском ртути, и отец Игнасио угадал в нем боязнь — ощущение, которое он сам испытывал за истекший год более, чем когда-либо.
В очередной раз поднимая руку для творения крестного знамения, он поймал себя на том, что пальцы крепко сжимали колени. Он почувствовал кожей, что повис в руке страха, беспомощный, как крыса в когтях коршуна.
Источником ужаса было частое и таинственное исчезновение людей… Нет, это не была череда случайностей… За последние год-полтора смерть стала образом жизни миссии Санта-Инез, а точнее, всей Верхней Калифорнии. Казалось, над ее обитателями тяготел суровый и злой рок. Будто прокляты неведомым проклятием, они влачили лихое бремя беды и горя.
Рот Игнасио приоткрылся. Он смотрел на печально-молчаливый лик Христа и пытался что-то сказать. Руки его тряслись, лицо было искажено усилием.
Упрек в адрес краснокожей паствы застрял в горле доминиканца. Индейцы упорно отказывались выходить на работы в поля. Ни ругань с кнутом коррехидора Винсенте Аракаи, ни страстные призывы и увещевания его самого не действовали, не вразумляли запуганных людей.
Там, на далеких бобовых и гороховых полях, скрывавших изумрудные заросли дремучих гилей18, сгинуло уже два десятка людей. Четверых удалось отыскать, но лучше бы их не находили.
Падре сглотнул, утирая сырой лоб, тупо посмотрел на свои руки: они были мозолистыми, заскорузлыми в тех местах, где привыкли бывать черенки лопаты, мотыги и заступа.
— Sacre Dios! Fiat justitia, pereat mundus19, — слетело с обветренных губ. Плечи, покрытые сутаной грубого сукна, дрожали, на выгоревших ресницах застряли горькие слезы.
Ему вспомнились те, четверо: трое мужчин индейцев-яма и женщина-мексиканка, а теперь и огромный, добродушный, похожий на мохнатого медведя в своем неизменном пончо кузнец Хуан де ла Торрес…
Все они были найдены в разных местах с содранной на лицах кожей…
У падре Игнасио снова тошнота судорогой свела желудок. Вспомнился смердящий запах гниения, который приносило дыхание бриза; в голове зашумело от несметного полчища мух, жужжавших черным покрывалом над трупами.
В памяти появилось и лицо сержанта Аракаи, нервное и белое, как простокваша. Коррехидор с ужасом вскрикнул, когда поскользнулся на разбросанных в траве кишках.
— Господи, защити и укрой меня и овец твоих! — продолжил молитву падре. — Спаси и сохрани нас, грешных… Дай силы Самсона20 и укрепи дух наш! За что провинились мы, Господи? Вот, весь я пред Тобою… каюсь, Господи, каюсь… Очисти души наши от дурных желаний и помыслов. Помилуй нас, грешных, как помиловал покаявшихся ниневитян21 после проповеди Ионовой…
Через какое-то время Игнасио встал с колен; большой и сильный, он ощущал себя немощным стариком. Глянул в оконце, на стекле которого пестрели винно-красные кресты, подвешенные пучки чеснока и камфары, вымоченные в святой воде.
Отец-настоятель не знал, в какой степени этот рецепт предосторожности, привезенный триста лет назад испанцами и португальцами в Новый Свет, мог обезопасить жилища от зла и нечисти. Однако в глазах его был одержимый блеск, когда после похорон кузнеца он настоял, чтобы каждый христианин на двери своей хижины начертил крест (точно в память о Ветхозаветной пасхе), вывесил чеснок с камфарой, окропил порог святой водой и три раза на дню повторял: «Христос — Ты воистину Сын Бога Живого».
Падре вздрогнул: его насторожило царапание песка о стекло, будто кто-то швырнул горсть. Затем его окружила странная, вязкая тишина. Он вышел из комнаты. Вечер приполз незаметно. Сегодня день был особенно тяжелым и тягучим, как смола. Но отца Игнасио изумило другое. На площади, вкруг которой, словно пчелы перед ульем, завсегда собирался народ, в этот час не было ни единой души.
Падре знал, что большинство индейцев, отстояв должное время за утренней мессой, на поля так и не вышли, они оставались при мастерских: занимались уборкой, вытаскивали по его настоянию на солнце циновки, чистили от паразитов жилища, — словом, занимались всем чем угодно, лишь бы не покидать стены миссии. Однако сейчас площадь и прилегающие к ней улочки были пусты, если не считать стайки долгогривых мальчишек, которые толкались у сторожевой вышки — дергали друг друга за вороные волосы и о чем-то спорили.
Игнасио хотел было расспросить их о родителях, но они, не заметив его, побежали вдоль частокола, подпрыгивая, как маленькие бойцовские петухи.
Вечер стремительно таял. В притихшем воздухе драным тряпьем чертили пируэты летучие мыши… С востока беспредельным фронтом катилась великая тьма.
Не на шутку встревоженный тишиной в миссии, настоятель Санта-Инез, отложив все дела, направился к молчаливым хижинам.
Глава 9
Петухи еще не пели. Диск солнца только-только собирался подниматься из багровой раны небес, когда в тяжелые, грубо выструганные ворота миссии Санта-Инез ударили. Звук напоминал удар камня, сорвавшегося с высоты. Падре Игнасио нахмурился, отложил гусиное перо: «Кого в сей час послал Господь?»
Удар повторился — неотвратимо, зло. Монах-доминиканец перекрестился, подхватил со стола тяжелый шандал, вскочил со стула. «Черт! Где носит этого беспутного сержанта Аракаю? Опять дрыхнет, как мерин!»
Игнасио щелкнул ключом, высунулся из-за церковных дверей. Серое небо с пурпурными венами угрюмо взирало на него. Вытоптанное атрио миссии было пустым и молчаливым. Казалось, повсюду распростерся глухой полог тайны.
Отец-настоятель с тревогой скользнул по нарисованным охрой крестам на окнах и дверях, на сухие головки чеснока, пучками подвешенные над порогом, затем перевел взгляд на высокие — в три ярда — ворота миссии и ощутил, как кожа на затылке схватилась льдистыми, колкими иголками.
Каменные удары повторились; волнуя кроны дерев, простонал ветер. Холодный и влажистый, он задул свечу в дрожащей руке Игнасио, напомнив воем стенания близких Хуана де ла Торрес — кузнеца миссии Санта-Инез, когда гроб с его обезображенным телом опускали в черную пасть мукреди — могилы.
«Это ОН… ОН… это ЕГО рук дело…» — шептали крестьяне… Люди наспех осеняли себя крестом, целовали распятие в руках бормотавшего молитву падре и уходили прочь…
— Откройте ворота! — взорвался голос. — Эй, Аракая! Ты спятил, что ли? Это я — капитан Луис! Узнал мой голос? Хочешь, я немного отъеду назад — теперь видишь, старый перец, что тебя не дурачат?!
— Теперь вижу, капитан, — раздался из-за глинобитной стены застуженный голос.
Падре Игнасио заслышал топот босых ног и приметил встревоженного сержанта. Его жабьи ляжки обтягивали перелатанные лосины с сильно вытянутыми коленями; голые волосатые плечи прикрывал камзол нараспашку, из которого в полном величии выкатывался живот. Вид у Аракаи был жалкий и беззащитный.
Окованные железом и медью ворота открывались с тягучим скрипом. Не дожидаясь, когда они распахнутся, всадники ринулись в образовавшийся проем.
Драгуны Луиса были злы и пьяны. Дорога — многие сотни испанских лиг по раскаленной альменде, по гористым тропам Сьерра-Мадре, — казалось, превратила их в демонов пустынь. С хохотом и скверной они кружились по площади стаей ястребов, подняв на ноги перепуганных крестьян и домашнюю птицу, тискали краснокожих девок и поднимали фляжки.
Капитан Луис нежно поглаживал пальцами четырехдюймовую сигару и с насмешливой улыбкой, оставаясь в седле, наблюдал. Ухмылка не сошла с его губ даже тогда, когда на пороге церкви показалась знакомая фигура падре Игнасио. Сын губернатора де Аргуэлло, сняв ошейник со своей своры, не торопился надеть его вновь. Драгунам нужен был отдых, они заслужили его — и он не мешал им вкушать прелести жизни.