Второе открытие Илье принесло чтение Бокля, сочинение которого, впрочем, запрещено никогда не было.
…С фотографии на нас смотрит расплывшееся, отечное лицо с большим выпуклым лбом, незаметно переходящим в обширную лысину, со стянутыми в узелок кукольными губами. Оно казалось бы неживым, если бы не какая-то лихость в разлете бровей, подвижность и ясность широко открытых, хоть и с припухлыми веками, глаз.
Бокль был сыном богатого лондонского купца. В четырнадцать лет он упросил отца взять его из школы и занялся самообразованием. В восемнадцать он замыслил грандиозный труд — ах, этот юношеский максимализм! — историю мировой цивилизации. Вскоре он убедился в неисполнимости своей затеи и решил ограничиться лишь историей цивилизации в Англии…
Позднее Мечников уверял, что книга Бокля сыграла особо важную роль в формировании взглядов его поколения, но Заленский с этим не согласился. Кто тут более прав — решать не будем. Очевидно, на Заленского Бокль особого влияния не оказал, а на Мечникова оказал — только и всего.
Но в чем же заключалось это влияние? Ведь Бокль пишет не о губках, асцидиях или планариях; он говорит о торговле, войнах, развитии промышленности. Что до всего этого будущему зоологу или, возьмем шире, естествоиспытателю Мечникову?
Следовало бы привести несколько выписок из Бокля, как мы это сделали с Бюхнером. Но Бюхнера цитировать нетрудно: он писал ярко, афористично, да и книга его при всей своей смелости все-таки полудетская; не случайно Базаров рекомендовал ее только на первый случай. А Бокль как-то не дробится на цитаты. Перечитывая его труд, не знаешь, на чем остановиться. Бокль основателен, глубок; силен не высказываниями — аргументацией. Биографы Бокля уверяют, что еще до того, как его книга вышла в свет и за ним укрепилась слава великого историка, в Лондоне его знали как человека, прочитавшего 22 тысячи книг. Даже если эти данные преувеличены, все же нет сомнений, что эрудиция Бокля была колоссальной: ею дышит каждая строчка его книги. И вот все свои знания, весь багаж фактов Бокль употребил на то, чтобы доказать один простой тезие: человеческое общество движется вперед благодаря накоплению положительного знания.
Такэто же как раз то, чего, выражаясь высоким стилем, алкала душа юного Мечникова!
Не императоры и министры, не дипломаты и полководцы, а скромные труженики науки — вот подлинные творцы истории!
Возможно, Заленскому было вполне достаточно прочитать в «Зоологических очерках» Фогта полемически заостренное утверждение: ученые занимаются своими исследованиями только потому, что им это нравится. Мечникову этого было мало. Ему требовалось обоснование, которого он не мог, понятно, найти в самих естественных науках, своего права на занятие любимым делом. Бокль же такое право обосновывал.
И первое, в чем убедился Илья, — это что поступил дальновидно, когда забросил половину гимназического курса, дабы штудировать научные труды по естествознанию…
Он читал их прямо на уроках, почти в открытую, и однажды его «засек» законоучитель.
Батюшка готов был разразиться тирадой о каре божьей, которая падет на голову негодника, развращающего себя пошлым романом вместо того, чтобы зубрить деяния апостолов… Нетрудно представить себе, как вытянулось лицо батюшки, когда на обложке книги он прочитал: «Людвиг Радлькофер. О телах, содержащих кристаллы протеина».
Поучительная тирада застряла в батюшкином горле. Он повертел книгу, молча вернул ее и старался больше не смотреть в сторону странного гимназиста — словом, взял грех на душу.
Будем надеяться, что, отправившись, когда пришел его срок, к праотцам, батюшка сумел вымолить прощение за этот свой грех, ибо доказал, что того, что творил, — не ведал. Ведь он действительно не ведал, что кристаллы протеина вместе с «Классами и порядками животного царства» Бронна, «Единством физических сил» Граве (последнее сочинение Мечников вместе с Заленским переводил на русский язык) и невесть какими еще книгами развратят отрока пуще самых пошлых романов, так что, когда придет и его час, он прикажет сжечь свое бренное тело, словно какой-нибудь язычник…
А будущий язычник, дождавшись с нетерпением конца занятий, бежал на свою «частную квартиру», которую снимал неподалеку, на Благовещенской улице, торопливо сбрасывал гимназический мундир, надевал белую крахмальную рубашку со стоячим воротничком, тщательно прикреплял перед зеркалом «бабочку», натягивал черный сюртук, приглаживал длинные волосы на косой пробор, ниспадавшие с двух сторон пологими волнами, проводил ладонью по худощавому своему лицу с явно обозначенными скулами в тщетной надежде ощутить колкость пробивающейся растительности (пока таковая украшала нежным пушком лишь ею верхнюю губу) и несколько минут всматривался в свои запавшие под сдвинутыми бровями глаза, дабы придать им выражение солидности и степенства.
Такую же процедуру проделывал и Коля; он, понятное дело, спешил на пирушку.
А Илья?
О, у него было не меньше оснований торопиться!
Выскочив из дому, он стремительно спускался по Благовещенской улице, проходил мимо недавно отстроенной и невозможно расфранченной Благовещенской церкви, перебегал мостик через зловонную речушку и подымался на обсаженную тенистыми липами университетскую горку. Прямо перед ним возвышалась стройная и легкая, устремленная ввысь, точно выпущенная из лука стрела, колокольня Успенского собора, возведенная в память о 12-м годе; не доходя до нее, Илья круто сворачивал вправо и здесь, замедляя шаг, с независимым видом скрывался за тяжелой дверью университетского подъезда.
Примостившись где-нибудь в заднем ряду аудитории, чтобы не мозолить глаза предательской оголенностью своего подбородка, он жадно слушал то профессора сравнительной анатомии А. Ф. Масловского, то профессора геологии И. Ф. Леваковского, то молодого профессора физиологии И. П Щелкова…
А однажды, набравшись храбрости, он подошел к Масловскому и попросил разрешения позаниматься в лаборатории.
Профессор метнул оценивающий взгляд и, нимало не обманувшись сюртуком и «бабочкой», посоветовал… сперва закончить гимназию.
Затаив обиду, Илья не без душевного трепета обратился к Щелкову. Щелков неторопливо повернул в сторону юноши небольшую голову на длинной кадыкастой шее, посмотрел на него сверху вниз и, не выразив взглядом ни удивления, ни недоумения, холодно ответил, что коллега может пользоваться лабораторией в любое удобное для него время.
…Две тесные полутемные комнатушки, оборудованные под лабораторию из бывших умывальных, Иван Петрович Щелков отвоевал у университетского начальства после того, как вернулся из-за границы, где прошел выучку у Людвига, Гоппе-Зейлера, Дюбуа-Реймона, то есть крупнейших физиологов того времени. В одной из комнатушек, сдвинув приборы и склянки с препаратами, он расчистил краешек стола для гимназиста.
Профессор Щелков даже на лекциях своих, которые читал, по отзывам его слушавших, глубоко и содержательно, но суховато, без всяких внешних эффектов, — был немногословен; в лаборатории же его царила тишина.
Профессор работал молча, учеников точно не замечал, предоставляя им полную свободу. Когда его о чем-нибудь спрашивали, — отвечал… Спрашивать, однако, не всегда хватало духу, если ученик обнаруживал незнание того, что, по мнению Щелкова, обязан был знать, объяснение его наполнялось желчной иронией. Не очень-то подходящая атмосфера для самолюбивого и вспыльчивого юноши!
Впрочем, никаких эксцессов между ним и профессором не происходило — то ли Илья был хорошо подкован, то ли ему, как гимназисту, позволялось не знать многое.
Странное дело. Ему было пятнадцать, потом шестнадцать, потом семнадцать лет; те пять или шесть десятков, на которые он имел основание рассчитывать, все лежали перед ним впереди. А он рвался бежать, точно не на своих двоих путешествовал по жизни, а спешил на поезд, который вот-вот должен отойти…
В последний гимназический год он опять навалился на «нелюбимые» предметы, так что, кажется, даже реже стал посещать лабораторию И. П. Щелкова. Он решил закончить гимназию непременно с золотой медалью, и желание это было бы пустым тщеславием, если бы не созрел у него тайный план.
Потеревшись среди студентов, побегав на университетские лекции, Илья пришел к заключению, что многому в Харьковском университете не научится.
Ну что ж, не Харьковский университет, так Московский, Петербургский… Но нет, Илья свое суждение о Харьковском университете распространил на все российские университеты. Правда, ему как естествоиспытателю (а он имел претензию считать себя естествоиспытателем) следовало бы знать, что вывод его недостаточно строг, так как лишен основательной фактической проработки. Но он решил не рисковать.
Его тайный план заключался в том, чтобы поехать учиться в Германию. И дабы уговорить родителей, которые о его успехах могли судить лишь по аттестату, он и решил привлечь в качестве союзника золотую медаль.
И хотя в самый разгар экзаменов в Харьков приехала итальянская опера и он, полюбивший с младенчества музыку, не в состоянии был пропустить ни одного спектакля, все же тяжелый поблескивающий кругляк лег на его ладонь.
В Панасовке медаль произвела нужный эффект, и пока радостное возбуждение не успело улечься, Илья не замедлил раскрыть свой план. У Эмилии Львовны упало сердце: шутка ли отпустить мальчика (и впрямь мальчика: ему едва в то лето минуло семнадцать) на чужбину! Но согласилась она, против ожиданий, быстро; она верила в его звезду. Она же взялась уговорить отца.
…Итак, он один, совсем один, впервые один, переполненный тревожным возбуждением, пустился в путь. В Берлине он остановился всего на день и поехал в Лейпциг, славившийся своими ярмарками, в том числе книжными, чтобы раздобыть нужную литературу. Сняв комнату у молодого немца, который «поймал» его прямо на вокзале, Илья на следующее утро помчался туда, где сосредоточивалась книжная торговля. Обойдя два десятка магазинов, вдоволь порывшись в книжных россыпях и нагрузившись двумя увесистыми связками, он вышел на улицу и вдруг обнаружил, что не помнит ни дорог