1
Вот что происходит, когда жизнь дает передышку, когда на одно короткое мгновение она становится необъяснимо милосердна, чтобы потом с новой силой нанести удар.
По этой причине в четверг 2 июня 1994 года, в 11 часов утра Мира и Фабер стояли под яблоневым деревом в саду дома, в котором Фабер провел свою юность.
По этой причине Фабер смеялся.
По этой причине Мира была счастлива, потому что дерево сверху донизу было покрыто маленькими зелеными плодами. Потому что она твердо верила: раз это более чем столетнее дерево может плодоносить, значит, Горан обязательно выздоровеет. Днем ранее Фабер арендовал автомобиль — «опель-омегу». От домика для гостей они поехали в западном направлении по Верингерштрассе, которую в последствии переименовали в Петцляйнсдорферштрассе. Сорок первый трамвайный маршрут проходил здесь, и Фабер помнил те времена, когда он четырнадцатилетним подростком возвращался на сорок первом вместе со своей матерью после каждого допроса в штаб-квартире гестапо на площади Морцинплац и как мама, которая до этого много плакала, старалась во время поездки взять себя в руки, чтобы Мила, ждавшая дома, не разволновалась еще сильнее, чтобы с ней не случился этот ее приступ икоты.
Он показал Мире эту красивую улицу, которая словно забором была обсажена большими деревьями, и он рассказал ей о своем отце, которого он звал просто Томми и который к тому времени уже сбежал в Англию. За конечной остановкой сорок первого маршрута улица становилась очень узкой, и Фабер, свернув здесь направо, поехал вверх по круто поднимающейся в гору улице с роскошными виллами. В конце улицы налево и вверх можно было пройти к кладбищу, на котором была похоронена его мать. Вдоль равнины дорога вела до Нойштифта.
Перед ними простирались теперь гигантские виноградники на западных склонах Венского леса. Фабер различил променад с многочисленными деревьями — аллею ореховых деревьев своей юности — и большой луг Оттингера, где он катался на лыжах.
«Здесь ничего не изменилось, — подумал он. — Даже мелочи остались прежними». Перед домом с высоким железным забором и калиткой находилась небольшая парковка, где он оставил свой «опель». Когда он был маленьким мальчиком, в воротах был скрытый механизм, чтобы их открывать, он рассказал Мире об этом и о том, что мама часто вывешивала на широких опорах забора большой белый лист картона с большой красной точкой.
— После бегства Томми мы были так бедны, что мама была вынуждена сдавать комнаты, и она вместе с Милой готовила и прибиралась для чужих людей. Квартиранты менялись, и когда комната освобождалась, то кусок картона снова появлялся на заборе. Мама написала на нем, что здесь сдается прекрасная комната с полным пансионом.
— А зачем она нарисовала красную точку? — спросила Мира, в то время как он уже нажал на звонок.
— Тогда она еще делала плакаты и модные рекламные фотографии, — сказал Фабер, — например чулок. Две подруги были моделями, и каждый раз, когда проходил сеанс, меня отсылали в сад. У мамы была большая камера из ценного дерева, еще со стеклянными пластинами вместо пленки. Эти пластины я, конечно же, искал и находил. Красивые ноги в шелковых чулках со швом, туфли на высоких каблуках, черные трусики, все в черно-белых цветах негатива, я потрясенно рассматривал все это и мастурбировал; это был мой первый сексуальный опыт. Ни одного плаката матери так и не удалось продать, да и с фотографиями чулок она имела мало успеха, но она не сдавалась, нет, моя мама никогда не сдавалась. Она объясняла мне и Миле, что такая вот красная точка заинтересует людей — даже если они проходят мимо на значительном расстоянии — так что они подойдут к забору, чтобы прочитать текст. У мамы тогда каждая марка была на счету — с Томми в Англии.
Когда зажегся свет возле камеры слежения рядом с панелью звонка, то раздался приятный женский голос:
— Да?
Фабер посмотрел в объектив, назвал свое имя и сказал, что долгое время жил на этой вилле и хотел бы показать своей даме сад и сам на него полюбоваться после всех этих лет.
Дама с приятным голосом была очень любезна. Она попросила немного подождать и наконец появилась сама, стройная, темноволосая, в длинных брюках и свободной рубашке, и отперла перед ними ворота. Она провела Миру и Фабера мимо виллы вниз по каменным ступеням до входа в сад, немного поговорила с ними и оставила их наедине.
Следующая лестница привела Фабера с Мирой в глубь сада. Это были те самые камни, серые и потертые непогодой, но крепкие, и старик подумал, что видел их в последний раз до того, как он уехал в Берлин, то есть сорок лет назад.
Фабер двигался как во сне, и Мира молча шла рядом с ним через луг со свежеподстриженной травой под кронами больших старых деревьев. Все было так же, как и сорок лет назад, отсутствовало только несколько деревьев, среди них абрикосовое, которое спилили. Мила варила плоды в больших кастрюлях, и еще кипящий абрикосовый мармелад разливали в стеклянные банки, закрывали горлышки вощеной бумагой, стягивали резинками и хранили на чердаке для зимы. Все это он рассказывал, когда они шли с Мирой через сад его детства — что таким же образом Мила варила сливовое варенье и еще варенье из черной бузины, три больших куста которой стояли в те времена в саду. Они тоже исчезли.
Наконец они остановились под той самой яблоней, где у Фабера был домик и где он целыми днями читал, он хорошо помнил имена писателей и названия книг и назвал их все, в заключение он еще сказал Мире:
— Торнтон Уайлдер и «Мост короля Людовика Святого»!
— Это одна из самых прекрасных книг на свете, — сказала Мира.
— Что за грандиозная притча! Где-то в Перу обрушивается мост, и пять человек с совершенно различными судьбами разбиваются насмерть. Один монах прослеживает их жизненный путь. Почему именно эти пятеро и в данный конкретный момент? Живем ли мы и умираем, подчиняясь случаю, или мы живем и умираем в соответствии с определенным планом?
Мира с улыбкой посмотрела на Фабера.
— Я тоже могу процитировать кое-что, — сказала она. — «Многие говорят, что для нас вообще не существует понятия знания, так как для богов мы не более чем букашки, которых мальчишка ловит и убивает летним днем; другие же говорят, что воробушек не потеряет ни единого пера, чтобы не было на то дозволения Господа». Ты ведь тоже не веришь в случай, не так ли?
— Ни в коем случае, — сказал Фабер. — Все предопределено, все, и если взять на себя труд, проследить все причинные связи, то можно доказать даже то, что мы оба должны были именно сегодня оказаться под этим старым яблоневым деревом.
— Ты это потрясающе объяснил.
— Потрясающе, да?
— Ммм, — произнесла Мира голосом, который напомнил мурлыканье довольной кошки. Она смотрела на него, и маленькие золотистые точки блеснули в ее темных глазах; было лето, удивительное, сияющее лето.
Фабер наклонился к ней и поцеловал в губы, а она обняла его, и они еще долго так стояли. Когда они наконец разомкнули объятия, Мира тихо спросила:
— Горан поправится, правда?
— Непременно, — сказал он.
— Это был глупый вопрос, — сказала она. — И я глупая женщина. Как же иначе ты мог ответить, мой бедный? — Она посмотрела вверх на виллу. — Раньше все выглядело точно так же?
— Да, — сказал он. — Или нет, подожди-ка! Когда мы были бедными, во время войны уж точно, пока у нас не отобрали дом и я не был мобилизован в вермахт, Мила насадила вверху возле лестницы грядки с овощами: с зелеными бобами, которые здесь, в Австрии, называют физолен, помидорами — парадайзерами и морковью — желтой репой, а также кольраби, салатом, клубникой и красной смородиной — здесь ее называют рибисельн…
— Как ее здесь называют? — Мира засмеялась.
— Рибисельн, — сказал Фабер. — Смешно?
— Не смешно, очаровательно, это звучит очаровательно, — сказала Мира. — Значит, рибисельн.
— Да, — сказал Фабер. — И все это она сажала, потом убирала, чтобы мама могла меньше покупать для нас и наших квартирантов. Когда в сорок восьмом я вернулся, на грядках уже росла трава, и Мила была мертва, и Томми тоже… «Трупы под Ватерлоо высотой с башню…» Тебе это знакомо?
— Нет.
— Стихотворение Карла Зандбурга. Его я тоже читал на яблоне. Великий американский поэт — этот Зандбург. «Трупы под Ватерлоо высотой с башню, — процитировал он. — Под Иперном и Верденом они поднимались ввысь — я трава, я справлюсь…»
— Прекрасно, — сказала Мира.
— Просто превосходно.
— Но и очень печально.
— Да, — сказал он. — Очень печально.
2
Много часов спустя после того, как ему удался побег из глубокого подвала в доме у Нойер Маркта возле Планкенгассе, Роберт много часов спустя сидел на окраине города на постоялом дворе, который был окружен, казалось, бесконечными виноградниками. Они мягко соскальзывали вниз по склонам в низину, на которую уже опустились тени.
И вот чем закончился роман «Удивляюсь, что я так весел» — его первый роман:
Он был один в пивной. Перед ним стоял бокал вина. Фабер смотрел из окна на простирающееся под его ногами море домов. Надвигалась ночь. Он должен был продолжать путь.
Дальше? Куда?
Он больше не мог думать. Им овладела безграничная усталость, когда он вот так сидел в длинном, постепенно темнеющем помещении. Куда? Он не знал этого. Для него ничто не изменилось. Его гнали все дальше. Его бегство еще не завершилось. Да и будет ли у него когда-нибудь конец? Ему на память пришли слова, которые ему сказала Сюзанна, когда они вместе были в подвале во время налета:
Я сам не знаю, кто я.
Я пришел сам не знаю откуда.
Я иду сам не знаю куда.
Удивляюсь, что я так весел.
Сюзанна… ждет ли она его сейчас? Смогут ли они снова увидеться?.. Хозяин вошел и спросил, надо ли включить свет.
— Нет, — сказал Фабер. — Спасибо.
Тот включил большой черный радиоприемник, подождал, пока не зазвучали первые такты медленного вальса, и вышел. Фабер положил голову на скрещенные руки. Когда он проснулся, было девять часов и его бил озноб. Хозяин стоял подле него и задумчиво смотрел на него. В комнате все еще никого не было.
— Куда вы направляетесь? — спросил хозяин. Это был высокий, широкоплечий мужчина с красным лицом и меланхоличным взглядом. Его шерстяная рубашка была расстегнута на груди.
— Домой, — сказал Фабер.
— Вам нужны деньги?
— Нет.
— Может, все-таки да?
— Правда не нужны!
— Вот. — Хозяин полез в карман и выложил на стол одну за другой несколько банкнот. — Они вам понадобятся. А теперь вам надо идти. Лучше прямо через лес. Избегайте выходить на большие шоссе. Там на каждом шагу патрули.
Фабер встал.
— Что это значит?
— Я наблюдал за вами, когда вы спали, — сказал хозяин и подвинул деньги в его сторону.
— Я разговаривал во сне?
Тот кивнул. Фабер на мгновение прислушался к музыке, которая раздавалась из приемника. Грудной женский голос пел в то время очень известную песню, в которой речь шла о любви и смерти, но преимущественно о последней. Затем он сунул деньги в карман.
— Вино оплачено, — сказал хозяин.
Фабер почувствовал, что ноги его будто налились свинцом.
— Почему вы делаете это? — устало спросил он. Их взгляды на секунду встретились.
— Потому что мне жаль вас, — сказал хозяин. Он смотрел вслед Фаберу, пока его силуэт не растворился в сумерках и поднимавшемся от земли тумане. Тогда он запер дверь и остановился посреди комнаты. Он не шевелился. Снаружи на улице завыла собака. Песня по радио становилась все тише, пока наконец мелодия полностью не исчезла. Безликий голос диктора передал сообщение о воздушной обстановке.
— Эскадрилья бомбардировщиков направляется на запад Германии.
Эскадрилья бомбардировщиков направляется на запад Германии. Было двадцать один час семь минут. Мелодия снова зазвучала и стала громкой. Соло на саксофоне прервало размеренный ритм песни. Затем мягкий женский голос допел припев до конца.
3
Постоялый двор сохранился.
Фабер проехал вниз по Ратштрассе, затем маленький отрезок пути в сторону города, потом он дважды сворачивал налево, и наконец они оказались прямо в центре огромных виноградников.
Позади старого постоялого двора находилась стоянка для машин. Фабер припарковал «опель», и они, держась за руки, припекаемые июльским жарким солнцем, пошли по направлению к женщине лет сорока пяти, которая сидела за столом возле входной двери под большим навесом и чистила зеленую фасоль. На голове у нее был повязан платок. Лицо, открытые руки и крепкие ноги сильно загорели. Над дверью висел на шесте букет из зеленых веток.
Фабер кивнул в его сторону.
— Здесь это называется «аусгештект» и значит, что тут подают молодое вино. Такие погребки называются также «хойриген».[53]
— Хойриген, — сказала Мира, словно заучивая слово. Женщина с бобами подняла голову и улыбнулась.
— Gru? Gott,[54] — сказала она.
Мира и Фабер тоже поздоровались.
— Мы открываемся только в шесть вечера, — сказала женщина со странно затуманенными глазами, с темными волосами, выбивавшимися из-под платка. — Но если вы хотите что-то выпить или слегка перекусить, то это можно устроить.
— Большое спасибо, — сказала Мира. — Вообще-то, мы хотели только взглянуть на комнату для посетителей, если это возможно.
— Ну конечно, пожалуйста… — Женщина выглядела растерянной. — Какую комнату вы хотели бы увидеть. Их целых три.
— Большую, вытянутую в длину, — сказала Мира. — Ту, в которой три окна смотрят на город. Ту, в которой красивая кафельная печь с кроватью в виде сундука наверху, старой кроватью с резьбой и яркой росписью. «Боже защити этот дом», — написано на ней, и дата «1789». Кафель на ней темно-зеленый. Эту комнату мы очень хотели бы осмотреть. Рядом с печью висят четыре рисунка на стекле.
— Когда вы здесь были? — спросила женщина.
— Никогда, — сказала Мира.
— Никогда? Но откуда вы тогда знаете такие подробности?
— Мне рассказал об этом друг, — сказала Мира.
Теперь женщина выглядела испуганно. Она поспешно сказала:
— Мой муж скоро вернется. Он поехал в город. Вы не из Вены?
— Нет, — сказала Мира.
— Ваш акцент, — сказала женщина в платке. — Вы приехали издалека?
— Издалека, — сказала Мира. — Мы не знали, сохранился ли этот погребок, и если да, то не перестраивался, не переделывался ли он.
— Здесь никогда ничего не переделывали, — сказала женщина. — Дом находится под охраной государства как исторический памятник. Когда ваш друг был здесь?
— Пятьдесят лет назад, — сказала Мира. — Нет, сорок девять. В марте сорок пятого.
Женщина подняла маленький острый нож, которым она чистила бобы, встала и отступила назад.
— Кто вы такие? — Теперь на ее лице был написан испуг. Взгляд ее глаз замер на Мире. — Что вы на самом деле хотите?
— Ничего, — сказала Мира. — Не бойтесь нас! Мы действительно хотим только посмотреть на помещение для посетителей.
— Что это за друг? — Грудь женщины лихорадочно поднималась и опускалась. — И что это значит, что он был здесь в марте сорок пятого? Ведь еще шла война!
— Он был в бегах, — сказал Фабер. — Здесь ему удалось пару часов отдохнуть. Тем вечером здесь был только хозяин. Высокий коренастый человек с красным лицом и печальным взглядом.
— Это, должно быть, был мой отец, — сказала женщина. — Да, это определенно был мой отец, он умер в семьдесят первом году.
— Ваш отец был очень приветлив, — сказала Мира. — Он дал беглецу денег, не взял платы за вино и объяснил ему дорогу на запад — через лес, избегая больших шоссе, где на каждом шагу были патрули. Ваш отец очень помог этому человеку. Я думала, что если здесь остался родственник или родственница, то я бы могла его или ее еще раз поблагодарить за то, что ваш отец сделал для этого мужчины.
— Меня зовут Черны, — сказала женщина. — Хельга Черны. Но это имя моего мужа, моего отца звали Крайлинг, Герберт Крайлинг. Пожалуйста, пройдите в переднюю комнату. — Она облегченно улыбнулась, освободившись от страха, снова села и продолжила чистить зеленую фасоль.
Мира и Фабер вошли в старый дом со стенами, выкрашенными белой краской и деревянными балками на потолке. Там была зеленая кафельная печь, там стояла кровать, там была и надпись, и дата.
— Рисунки на стекле! — сказала Мира.
Они висели тесно прижавшись друг к другу в четырехугольном простенке рядом с печкой, каждый величиной с книгу и в рамке из черных планок, они изображали молодых женщин в саду, полном белых белоцветников, мужчин и женщин, которые снимали плоды с дерева, двух молодых мужчин, которые шли через лес и несли листья красного, золотого и коричневого цветов, и двух старых мужчин, которые стояли в снегу рядом с черным облетевшим деревом с кривыми ветками. Под рисунками буквы с завитушками складывались в слова: Весна, Лето, Осень, Зима. Все четыре рисунка были очень старыми, краски под кусочками стекла выцвели.
Фабер медленно пошел вдоль вытянутого помещения.
— Здесь, — сказал он и коснулся спинки стула, — здесь я тогда сидел… Все точно так же, как и тогда в сорок пятом.
Потом они стояли рядом и смотрели из одного из трех окон. Под ними лежал на берегу реки гигантский город, на солнце сверкали миллионы окон, а воды Дуная блестели как расплавленное золото. Они долго смотрели вниз, и Фабер думал о многом, о многом.
Наконец они снова вышли на воздух.
— Мы очень благодарны вам, фрау Черны, — сказала Мира.
— Не за что! Я рада была с вами познакомиться и узнать, что мой отец был добр к вашему другу. Он был удивительным человеком.
— Да, — сказал Фабер, — он был добр. Я никогда его не забуду.
— Вы? — спросила женщина. — Так это вы были тем беглецом?
— Да, — сказал Фабер и назвал свое имя.
Женщина снова поднялась, и они оба пожали ей руку.
— Моя жена Мира, — сказал Фабер.
— Вы проездом в Вене?
— Да, проездом, — сказал Фабер. — Мира здесь впервые. Я показываю ей город. Всего доброго, фрау Черны, и вашему мужу тоже!
— Господь да хранит не только этот дом, но и вас двоих! — сказала Мира.
— И вас также, — сказала женщина. — Это ведь ваша машина стоит там на парковке, да?
— Да.
— Я слышала, как она приехала… Простите, что не провожаю вас. Я хорошо ориентируюсь прямо перед домом и в нем. Я живу здесь с самого рождения и точно знаю, где что стоит и где находятся двери и лестницы. Я помогаю мужу при сервировке и на кухне, если там требуется помощь. Насколько это возможно.
— Что вы подразумеваете под этим «насколько это возможно»? — спросила Мира.
— Все, что вы только что видели, я никогда не видела своими глазами. Я вообще ничего не видела в своей жизни. Вы действительно ничего не заметили?
— Нет, а что? — спросила Мира.
— Что я слепая, — сказала Хельга Черны. — С самого рождения.
4
Всю последующую дорогу Фабер думал о слепой женщине и о том, что сам он всю жизнь жил, боясь ослепнуть, и поэтому, когда к нему однажды обратились из Общества слепых, он сделал им крупное пожертвование. Он снова осознал тот феномен, который после смерти Натали с годами стал все чаще проявляться. В разговоре или в мыслях он начинал с одной истории, темы или происшествия, а к ним уже пристраивались другие истории, темы и происшествия, почти как жемчужины следуют одна за другой на шнурке, что, в свою очередь, напоминало композицию Гленна Миллера «String of pearls»,[55] и если он рассуждал достаточно долго или кто-то долго слушал его, не теряя терпения, — а те, кто его знал, слушали его и были терпеливы — Фаберу почти всегда удавалось вернуться к тому, с чего он начал, замкнув, таким образом, довольно большой круг.
Большинство людей наблюдали за этим феноменом с иронией, так как им было любопытно, удастся ли ему действительно завершить круг. Это было похоже на поток переживаний. Он ничего не мог поделать с тем, что при малейшем толчке одно воспоминание плавно перетекало в другое. Одна из его лучших приятельниц, архитектор, которая работала в Америке и каждый год на четыре недели приезжала в Вену, чтобы провести здесь отпуск — ее звали Ирене Кальбек — однажды сказала ему: «Что-то подобное было в тебе всегда. Ты всегда был честным лжецом. Твои истории никогда точно не соответствовали тем историям, которые ты пережил на самом деле, ты каждый раз давал им новую интерпретацию, а когда тебе пеняли на это, ты находил себе оправдание в том, что жизнь — ужасный рассказчик и ты, как писатель, обязан сделать повествование лучше и содержательнее. Это, вне всякого сомнения, связано с твоей профессией, я скажу больше, речь идет о deformation professionelle.[56] Я уже столько раз слышала одни и те же твои истории, и каждый раз они звучали по-новому».
После смерти Натали в разговорах и мыслях он все чаще нанизывал эти жемчужные нити. Он думал о том, что у многих людей, как утверждают (хотя он сам в это и не верит и находит смешным и патетическим), в последние несколько секунд перед смертью вся жизнь пролетает перед глазами как на кинопленке. Фабер часто размышлял, что его string of pearls всего лишь проявление старости, у него скопилось так много воспоминаний, да что там, в конце концов, вся жизнь стала состоять только из них, и он даже хотел написать книгу под названием «Корабль воспоминаний», но из этого ничего не вышло.
Его приятельница Ирене Кальбек, улыбнувшись, снизошла до еще одного пояснения: «Это связано с одиночеством. Одинокие люди слишком много говорят и слишком много думают о прошлом. Если тебе это доставит удовольствие, то мы дадим твоему фокусу название. Назовем это ассоциативным мышлением по типу Фабера».
И вот когда он тем ясным днем ехал вниз по Кейльвертштрассе в сторону Хоэнштрассе и думал о том, что всю свою жизнь боялся ослепнуть, тогда-то и началось его очередное string of pearls, и он вспомнил о том, что у одного из друзей великого писателя Грэма Грина был такой же страх. Тогда же, когда в Монте-Карло приехал Фабер, Грин жил неподалеку в Антибе, и он хотел написать вместе с ним репортаж о мафиозном скандале на Лазурном Берегу, том самом скандале, в который оказались замешаны высокие чиновники из городской администрации Ниццы. Книга должна была называться «J’accuse»[57] — так называлась знаменитая работа Золя об афере Дрейфуса.
Грин позднее издал ее в одиночку, так как Фабер внезапно оказался занят экранизацией одного романа, который он написал об умственно отсталых детях, роман назывался «Никто не остров».
«В современной Америке говорить об умственно отсталых людях — значит быть политически некорректным, теперь это называется «differently abled», то есть «по-другому одаренные», — подумал он, в то время как его мысли продолжили свой бег, пока он ехал вверх по Хоэнштрассе, по обе стороны которой стояли старые, густо покрытые листьями деревья. В эти времена «новых правых», мифической смерти социализма и нового, провозглашенного Рейганом «мирового устройства», с его катастрофическими последствиями, говорить о «политической корректности»! События в этом романе по большей части происходят в Монте-Карло, и княгиня Грасия Монакская, одна из самых удивительных женщин, которых мне доводилось встречать, визитная карточка своего государства, любила эту книгу, она была вице-президентом компании «XX век Фокс». Мы часто сидели в ее дворце и беседовали о том, как можно экранизировать эту книгу. Грасии Патрисии удалось получить Витторио де Сика в качестве режиссера, главную мужскую роль должен был сыграть Марчелло Мастрояни, нам оставалось найти актрису на главную женскую роль, и княгиня полетела в Лос-Анджелес, чтобы подготовить экранизацию книги. Я был счастлив и полетел в Мюнхен, чтобы поговорить с моим издателем о новом романе. 15 сентября 1982 года в 6 часов утра в отеле «Четыре времени года» меня разбудил звонок друга из редакции «Штерна». Они немедленно перешлют мне из их Мюнхенского архива материал, через три часа я должен был сдать готовый некролог. По пути в город из расположенной высоко в горах летней семейной резиденции княгиня на одной из самых опасных трасс Европы на полпути до Ла Турби не вписалась в поворот и упала вместе с автомобилем в пропасть глубиной около 40 метров. Ее дочь Стефания, которая сопровождала мать, испытала тяжелейший шок и получила травму шейного отдела позвоночника, сама княгиня с опасными для жизни травмами была доставлена в монакский госпиталь принцессы Грейс и умерла там четырьмя днями позднее, в те самые утренние часы 15 сентября.
— Ты тоже думаешь о слепой женщине? — спросила Мира.
«Interruptus,[58] — подумал он. — Круг не замкнулся». Он ответил:
— Да.
— Это ужасно!
— Ужасно, — сказал Фабер.
«Круг все же замкнулся, — подумал он. — В любом случае, опосредованно».
Листва на старых деревьях была настолько густой и кроны деревьев так переплелись между собой, что казалось, будто они едут по зеленому ущелью.
Мостовая во многих местах была с ухабами. Хоэнштрассе, которая в тридцатых годах была проложена в рамках программы по предоставлению новых рабочих мест, вдоль леса вела вокруг западной оконечности Вены и поднималась все выше в гору.
— Сейчас мы въедем в Кобенцль, потом на Каленберг, — сказал Фабер, в то время как Мира гладила его правую руку, лежавшую на рулевом колесе.
Солнечные лучи пробивались сквозь крышу из листьев над их головами, в канавах по обеим сторонам дороги цвели дикие цветы.
«Де Сика мертв, — подумал Фабер, — и Ивонна, женщина, ради которой я после двадцати пяти счастливых лет оставил Натали, тоже мертва, и я больше никогда не захочу снова увидеть Монте-Карло. В любом случае, — размышлял он, — я вовремя ушел от Ивонны и вернулся к Натали, мы прожили еще два счастливейших года, до того как 25 мая 1988 года она умерла от рака в клинике Цюрихского университета после операции на кишечнике. Почти все, кого я любил и уважал, кем восхищался и кого ненавидел — мертвы. Странно, что я еще жив, что Мира сидит рядом со мной. Наше время тоже давно прошло. Очень странно. Но это не случайно, нет, не случайно».
— На Каденберге есть часовня Черной Мадонны из Ченстоховы! Я узнала об этом от моей дочери, — сказала Мира.
— О, да, — сказал он. — Мила брала меня пару раз с собой, когда шла к ней, чтобы мы могли помолиться о Томми и о нас, чтобы мы благополучно пережили времена нацистов и увиделись снова, когда добро победит, потому что зло никогда не побеждает, она всегда это повторяла, наша Мила.
— И вы шли к Мадонне пешком? — спросила Мира. — Каленберг находится далеко от вашего дома в Нойштифте.
— Мила уже была не совсем здорова и уже не молода, но она была из деревни, как и ты, и могла преодолевать большие расстояния пешком. До Мадонны мы добирались добрых два часа.
— И два часа назад?
— Нет, мы просто спускались в Гринцинг, там сначала садились на трамвай, а потом на автобус, шедший по Кроттенбахштрассе. Когда у нас совсем не было денег, то трамвай и автобус становились большой проблемой. Тогда Мила была вынуждена запускать руку в свои сбережения на черный день. То же самое касалось кино. Время от времени мне можно было ходить туда. В Деблинге, на Хауптштрассе, был кинотеатр «Рокси». Его давно уже не существует. Самые дешевые места в «Рокси» с первого по третий ряд стоили пятьдесят грошей. Мне приходилось откидывать голову далеко назад, потому что экран был расположен высоко надо мной. Я еще помню, под каким впечатлением я возвращался домой после «Мадам Кюри», я был потрясен. Я хотел быть непременно химиком или физиком. Мне кажется, я немного сбился с темы о Черной Богоматери.
— С тобой это постоянно случается, — сказала Мира. — Расскажи-ка, что тебе известно о Черной Богоматери!
— Она помогает при болезнях и при всякого рода несчастьях, так говорила Мила.
— А что еще?
— Что «что еще»?
— Что еще тебе известно о Черной Мадонне из Ченстоховы?
— Ну…
— Так я и знала, — сказала Мира. — Внимай же мне, исполнившись стыда и смирения! Ченстохова находится севернее Катовице на реке Варта. Уже в тысяча триста восемьдесят втором — я сказала, уже в тысяча триста восемьдесят втором году…
— Я отлично слышал, — сказал Фабер.
— …на «Ясной горе» недалеко от города свой монастырь основали монахи-паулинцы, получившие из Византии икону Божьей Матери, которая стала национальной святыней Польши. Копии Черной Богоматери имеются сейчас во многих местах, но к той самой из Ченстоховы теперь, когда это снова стало возможным, каждый год приезжает полтора миллиона человек из многих стран со своими болезнями, горестями и заботами и просят ее о помощи. Может быть, она действительно иногда делает это.
Фабер посмотрел на нее со стороны.
— Не смотри на меня так! Не всегда, конечно, я же сказала — иногда. Почему бы нет? Можешь ты мне сказать, почему бы нет? Ты на самом деле веришь, что на свете существует только та малость, о которой мы знаем, и ничего больше? Это было бы, наверное, жалкое творение!
— Я никогда не предполагал, что ты веришь в Бога! — сказал он.
— Я и не верю, — сказала она. — Я не верю в Бога. Но в таком чрезвычайном случае, как болезнь Горана, нужно черпать помощь из любого источника!
— Не волнуйся! — сказал он. — Я тоже верю, что Мадонна поможет. Наша Мила была благочестивой. Благочестивой коммунисткой! Да еще какой! Еще более радикальной, чем мой отец. Тогда я часто молился, тайно, у себя в кровати перед сном, с Милой на Каленберге, дважды в неделю перед штаб-квартирой гестапо — Боже милостивый, сделай так, чтобы маму отпустили! — часто, когда был солдатом, когда сильно чего-то боялся, и все, потом наступил конец. Был еще один только раз: я сидел в самолете на высоте десять тысяч метров над уровнем океана, когда через полчаса после вылета из Токио отключился автоматический пилот и машина рухнула почти на восемь тысяч метров вниз, пока капитану не удалось принять управление на себя — тогда-то со мной и случился этот рецидив. Тогда молились наверняка все двести пассажиров в салоне сразу трем-четырем разным богам.
— Я, — сказала Мира, — хочу помолиться Черной Мадонне из Ченстоховы, потому что моя дочь Надя делала это тогда, в восемьдесят втором году, когда Горану сделали пересадку печени здесь, в Вене. Тогда она приехала сюда и молилась Черной Богоматери, чтобы Горан остался в живых и поправился. И это помогло, по крайней мере на двенадцать лет. Когда нас с Гораном эвакуировали из Сараево самолетами ООН, я решила, что поеду на Каленберг и помолюсь Черной Мадонне.
Они добрались до Кобенцля. Слева в стороне от дороги находился большой ресторан, еще дальше впереди, за поворотом, находился стеклянный бар, который Фабер знал с давних пор.
«Если я приезжал в Вену, потому что мне нужно было здесь работать и я не мог больше выносить города, — вспоминалось ему, — то я всегда приезжал сюда на гору и писал в этом баре, и каждый год к списку мертвецов, о которых я должен был вспоминать, прибавлялись все новые, так как я был еще молод, когда начал писать и большинство моих друзей — издателей, журналистов, режиссеров, актеров — были значительно старше меня. Тогда я заказывал отсюда телефонные переговоры с далекими городами, чтобы сказать одной женщине, что я люблю ее, хотя был уверен, что больше никогда не увижу ее вновь. И я бросал шиллинги в музыкальный автомат и каждый раз выбирал одну и ту же пластинку с песней «Stormy weather».[59] И эта женщина издалека слышала эту песню и голос Лены Хорне. И тогда я снова увидел ее в Монте-Карло. Это была Ивонна, и все закончилось катастрофой. Когда я наконец вернулся к Натали, я почти все свои деньги потерял при разводе, но благодаря книгам, которые я тогда писал, я снова заработал эти деньги. Всю мою жизнь мне везло. По крайней мере, долгое время».
Он посмотрел направо и увидел раскинувшееся море виноградников, которые в этом месте подступали прямо к Хоэнштрассе, а внизу, у подножия, лежал город и могучая река. Солнце стояло теперь так высоко и свет его был таким сильным, что можно было подумать, что город покрыт языками пламени.
— Ты, конечно, не знаешь, почему Черная Богоматерь черная? — спросила Мира.
— О, нет, знаю!
— Ты знаешь? — спросила она.
— Мила мне рассказывала. К Мадонне приходило и просило о помощи очень много людей. И все они зажигали свечи перед ее ликом. — Они проехали небольшой участок ровной дороги, затем Хоэнштрассе снова пошла в гору и разделилась на несколько улиц. Фабер свернул в сторону Каленберга. — Свечи чадили, когда горели. Целые тысячелетия они дымились перед иконой, именно поэтому лик Богоматери из Ченстоховы почернел. А все художники, которые делали с нее копии, в свою очередь, рисовали ее почерневшей.
Они подъехали к большой автостоянке, на которой стояло множество автобусов. В сувенирных магазинчиках продавались почтовые открытки, карты Вены, фотографии Мадонны и много всякого китча, экскурсоводы на разных языках рассказывали туристам историю церкви на Каленберге.
— Так называемая часовня Собесского, — в этот момент начал говорить экскурсовод по-немецки, — призвана напоминать о той исторической мессе, которую прочитал папский легат Марко д’Авиано в тысяча шестьсот восемьдесят третьем году, — Мира, чуть приоткрыв рот, прислушивалась к его словам, Фабер был глубоко тронут всем ее видом, — наутро перед битвой с турками польских войск под предводительством Яна Третьего Собесского и его солдат, тех самых, которые предположительно участвовали в победе кайзера Леопольда Первого. Копия Черной Мадонны из Ченстоховы напоминает о покровительстве польских священников над этой церковью.
Туристов пропускали в здание группами. Дело продвигалось медленно из-за большого скопления людей, но Фаберу и Мире повезло, и один из экскурсоводов, кивком подозвав их, провел вместе со следующей партией. После уличной жары прохлада внутри часовни показалась Фаберу очень приятной, так как он уже некоторое время мучился головной болью и головокружением. Туристы покупали толстые красные короткие свечи, зажигали их и ставили на длинную доску перед главным алтарем.
В боковом приделе часовни Собесского висела Черная Богоматерь из Ченстоховы на заднике, обтянутом карминно-красной тканью. Вверху на золотой раме сидели два маленьких серых орла с маленькими коронами, на груди у каждого был изображен герб, предположительно польского короля, они гневно смотрели один на другого.
«Последний раз я был здесь больше пятидесяти лет назад, — подумал Фабер. — Удивительно. Насколько я могу судить, здесь ничего не изменилось. Хотя нет! Тогда здесь не было столько свечей. Мила всегда приносила с собой две, во второй военный год их уже не хватало, на них ввели карточки, потому что во время воздушных налетов выключали электричество. Самое позднее в 1942 году я был здесь в последний раз, так как в том году наш дом в Нойштифте реквизировали, и мама с Милой перебрались в Брегенц, ну а мне «позволили» пойти на службу в немецкий вермахт, чтобы заслужить прощение, как сыну преступника, который сбежал от нацистов за границу».
Мира беззвучно шевелила губами.
«Она, наверное, молится Черной Мадонне, — подумал Фабер. — На каких только языках за многие сотни лет не молились этой Мадонне? Сколько было просьб и мольбы? Не только со стороны верующих, но и из уст тех, кто находился в большой нужде, беспомощный и беззащитный — как Мила например, добрая католичка и к тому же добрая коммунистка».
Внезапно Фабер почувствовал дрожь во всем теле, на лбу выступил пот, и он услышал, как стучит кровь в его висках.
5
«Только не вздумай умирать в часовне!»
Покачиваясь, Фабер пробирался между туристами, пот заливал ему глаза, он тяжело дышал. Наконец он вышел на воздух, прошел пару шагов вперед, упал на зеленую лавочку и вынул упаковку нитроглицерина из кармана. В то время как он открывал пузырек, несколько драже выпало и откатилось в сторону. Руки у него дрожали, но все же ему удалось положить две крупинки в рот и проглотить. Что, подсел «на колеса», спросил его однажды друг, который лечил его от пристрастия к алкоголю и который заметил, что у него на некоторое время развилась медикаментозная зависимость.
Скамейка стояла в тени старого дерева. Никто из множества окружавших его людей не обращал на него внимания, и он был рад этому, потому что он очень стеснялся умереть на людях, и единственным утешением могла быть мысль, что утром он надел свежее белье и подстриг ногти на ногах.
«Две коробки с порновидео лежат на чердаке моего дома в Люцерне, — подумал он. — Я уже целую вечность собираюсь от них избавиться. Теперь слишком поздно. Если их обнаружат — ах, да плевать на них!
«Нитроглицерин не помогает, иначе у меня давно снова болела бы голова. Значит, нет, — подумал он, — протяну ноги!»
Он тяжело дышал, воздух вырывался с шумом, но никто из проходивших мимо не заметил, в каком состоянии он находился.
«Я ведь счастливый сукин сын», — подумал он. Затем он начал вспоминать тот давно прошедший зимний день в Шармойне.
Его старый друг Вальтер Маркс был юрисконсультом в издательстве Фабера.
«На следующий год 21 июня Вальтеру исполнится семьдесят лет, — подумал он. — Мое семидесятилетие мы некоторое время назад отпраздновали в Венеции, в отеле «Киприани»… Той зимой я работал в Париже на Роми, обворожительную Роми Шнайдер. Как сильно я тобой восхищался, уважал и любил, Роми, подобно всем, кто тебя знал. Я переписывал для тебя сценарий, потому что тогда ты еще не говорила по-французски без акцента, а киношники непременно хотели иметь на пленке твой голос, а не голос дублера. Именно поэтому во всех твоих первых фильмах из тебя делали немку, которая бежала от нацистов или приезжала во Францию по делам, однажды ты была даже дамой из Страсбурга. Тогда я делал из тебя немецкую еврейку, которой удалось с маленьким сыном бежать в Париж. String of pearls. Перед рождественскими праздниками я закончил работу, и тут в Париж позвонил Вальтер — вот так, ура, круг замкнулся! — и предложил провести Рождество и Новый год вместе в Швейцарии, в снегах, в «Почтовом отеле» в Вальбелле недалеко от Ленцерхайде. Этот отель превосходен.
Как там было шумно — и почему это люди производят столько шума? По вечерам мы с Вальтером сидели в этом отеле перед камином и обсуждали разные вещи, но чаще мы просто молчали и смотрели на языки пламени. В первой половине дня мы совершали длительные прогулки по расчищенным дорогам через лес и засыпанную снегом равнину. Ожерелье, ожерелье, ожерелье. Ассоциативное мышление по типу Фабера, не так ли, Ирене? Вокруг нас возвышались гигантские горы, над нами висело по-зимнему голубое небо, и мы были счастливы, так счастливы. Однажды на санях, запряженных лошадьми, мы выехали из Ленцерхайде высоко в горы до того места, которое называлось Шармойн. Воздух поредел, лошади пошли медленнее, от их тел валил пар. Нашим кучером была пожилая женщина, она закутала нас в толстые одеяла, и мы снова на некоторое время затихли и не смотрели друг на друга. И вот в самый разгар лета много лет спустя на зеленой скамейке под старым деревом перед Каленбергской часовней я ясно представлял себе все те краски, которые я тогда видел, они были совершенно фантастичны, словно бы и не с этой планеты, и чем сильнее становилось потрясение, которое я испытывал, тем яснее становилось мне, что тех людей, которые верят в Бога, можно понять.
В Шармойне мы заказали в старинном каменном доме горячий гороховый суп с салом, и возница ела вместе с нами, она прикрыла лошадей тяжелыми попонами и повесила им на шею мешки с кормом. А потом возница сфотографировала нас вместе, когда мы снова уселись в сани и покатили вниз в долину, после того как побывали так близко к небесам.
«Этот день я не хотел бы позабыть, да я и не забыл его», — подумал Фабер, когда сильная головная боль вырвала его из воспоминаний.
Нитроглицерин все же подействовал. Он просидел на скамейке не больше минуты и вот уже чувствовал себя намного лучше, и смерть снова отступила на неопределенный срок. Он бросил взгляд через площадь с ее магазинчиками, обзорными трубами, автобусами, людьми и увидел черный «мерседес», который припарковался напротив него перед закрытым ресторанчиком. Позади автомобиля стоял молодой человек в солнечных очках. Фабер хорошо видел его плечи и руки, но почти не видел лица, потому что солнечные очки были очень большими. Молодой человек поставил видеокамеру на крышу автомобиля и снимал его.
«Он делает это уже некоторое время». Слегка покачнувшись, Фабер приподнялся. Молодой человек быстро убрал камеру с крыши, забрался в «мерседес», за рулем которого сидел другой молодой человек, дверь захлопнулась, и машина резко взяла с места. Фабер еще успел прочитать регистрационный номер и записал его на бумажке. «Ну вот, — подумал он с безрадостным удовлетворением, — началось. Все и так продолжалось слишком долго».
— Роберт!
Он обернулся, когда услышал голос Миры. Она стояла у входа в часовню, и он пошел к ней навстречу.
— Что с тобой? — Она озабоченно посмотрела на него.
— Ничего, а что такое?
— Ты весь белый.
— Ерунда.
— Нет, правда.
— Ну, может, и так, — сказал он. — Это была длительная прогулка. Я думаю, нам стоит вернуться, и я смогу прилечь. Я всегда делаю это после обеда, пару часов, если позволяют обстоятельства. Тебе это тоже не повредит.
— У тебя действительно все в порядке?
— Действительно, — сказал он. — Я больше не мог оставаться в часовне. Со мной такое случается в церквях.
— Надеюсь, Черная Богоматерь поможет Горану, — сказала она.
— Да, — сказал он. — Я тоже надеюсь.
«От порновидео нужно избавиться как можно быстрее, — подумал он. — Я позвоню одному другу в Люцерн».
6
Фабер вел машину очень осторожно по Хоэнштрассе, которая изобиловала поворотами, вниз, в Гринцинг, и наконец доставил Миру в гостевой дом. Перед пансионом «Адрия» он вышел сам и запер машину.
Вечером они планировали вместе посмотреть передачу «Клуб два» посвященную трансплантации органов. Мира обещала приготовить бутерброды.
Фабер прошел в свой номер, жалюзи на окнах были опущены. Зайдя в душ, он долго стоял под струями воды, которые делал то горячими, то холодными. Затем он вытерся насухо, сел в пижаме на край кровати и позвонил Ренате Вагнер в редакцию. Его сразу же с ней соединили, и он узнал ее голос.
— Это Фабер. Мы можем поговорить?
— Минутку, — сказала она, — я только включу генератор помех. Готово. Что случилось, господин Фабер?
Свой новый адрес он сообщил ей сразу же после своего переезда в пансион. Теперь он рассказал ей о человеке в солнечных очках, который снимал его на Каленберге, и его коллеге, с которым тот сразу уехал на «мерседесе», как только их заметили…
— …он вел себя так, что я должен был его обязательно заметить. Они явно хотели меня напугать.
— У вас есть их регистрационный номер?
Он назвал его.
— Хорошо, — сказала она. — Это, конечно, подделка. Что это был за «мерседес»?
— Двести тридцатый.
— А тот тип, что снимал? Вы сможете его описать?
— Вряд ли, я видел только голову и руки. Огромные, солнцезащитные очки. Светлая кожа на лбу. Светлые волосы. Стрижка «ежиком». Это все. Мне очень жаль.
— Спасибо, что сразу позвонили. Я подниму тревогу среди наших людей.
— Каких людей?
— Тех, кто занимается сбором информации. Они позаботятся об этом автомобиле… Вы говорили, что у вас есть…
— Да, — сказал он.
— Но как вы его носите в такую жару?
— У меня есть небольшая кожаная сумка для денег, документов, ключей от машины. Пистолет туда помещается. И диктофон тоже.
— Мы, к слову сказать, тоже добились успехов, — сказала Рената Вагнер. — Мы подобрались совсем близко к Монку. Может, нам и повезет.
— Да, — сказал он. — Это было бы неплохо.
— Вашу машину вы непременно должны оставлять в гараже, если она вам не нужна. У вас неподалеку находится несколько больших многоэтажных парковок. Я передам вам адреса. И будьте осторожны при вскрытии писем! Звоните сразу же, как только что-то произойдет! Вы знаете, насколько это может быть важным для вас. И для меня. Я обязана вам своей жизнью.
— Ерунда.
— Это вовсе не ерунда. Мы сделаем все, на самом деле все, чтобы схватить Монка и его друзей.
— Я знаю, — сказал он. — Оставайтесь здоровой и сильной — так принято говорить в Израиле.
— Вы, — сказала Рената. — Вы оставайтесь здоровым и сильным! Шалом![60]
— Шалом! — сказал он и лег на кровать. Сразу затем он заснул.
7
«Глубокоуважаемый несостоятельный должник!
Ваш адрес я узнал из «Федерального вестника», точнее сказать из колонки судебных заседаний, где публично было объявлено, что вы являетесь банкротом, с вами запрещается вести какие-либо дела или предоставлять вам кредит, что криминальной полицией заведено против вас дело по подозрению в мошенничестве, всех, кто пострадал от вас, приглашают сделать заявление в полицию каждый, кто будет вести с вами дела, автоматически попадает под подозрение. В этом затруднительном положении на вас набросятся все стервятники с предложением предоставить вам кредит под грабительские проценты.
Наш банк человеческих органов, организация, основанная на взаимной выгоде, поступает по-другому. Мы предлагаем вам разумный выход из сложившейся ситуации, коль скоро вам не хватает мужества покончить с жизнью, решиться на грабеж или ограбление банка, вы жертвуете нам одну почку и в зависимости от качества товара получаете от шестидесяти до восьмидесяти тысяч марок. Это поможет вам разобраться с самыми срочными долгами…»
Ведущая ток-шоу «Клуб два» опустила лист бумаги, часть текста с которого она только что прочитала, и посмотрела на человека, который сидел справа от нее в светло-коричневом кожаном кресле.
— Это дословный текст письма, который вы обычно рассылаете, господин Сардон? — спросила она.
— До сего момента это был дословный текст, уважаемая фрау, — ответил мужчина, одетый в английском стиле, с благородными чертами лица, ясными глазами и густыми, темными волосами. Он слегка поклонился, не вставая с кресла.
В студии работали три передвижные камеры. В расположенной поблизости технической студии режиссер программы следил по мониторам за картинкой, которую транслировали все три камеры. Вместе с женщиной-монтажером он сидел за огромным пультом. Прежде чем элегантный господин Сардон начал говорить, режиссер сказал «один», после чего женщина-монтажер нажатием кнопки включила крупным планом изображение Сардона, которого снимала камера № 1.
В номере «Адрии» были включены телевизор и видеомагнитофон. Фабер и Мира, которая надела новый халат, сидели на темно-синей кушетке (весь номер был выдержан в голубых тонах) и следили за передачей, которая называлась «Всем сердцем за почку». Было двадцать два часа сорок одна минута 2 июня 1994 года. «Клуб» транслировался уже одиннадцать минут, он начался точно по времени.
Ведущую звали, как следовало из титра внизу экрана, доктор Джеральдина Пратт. Врач — она была руководителем научного отдела на Австрийском телевидении, опытным и пользующимся популярностью у зрителей ведущим. Ее темные волосы были коротко подстрижены и расчесаны с косым пробором, над лицом и руками — как и у прочих гостей программы — поработали гримеры. На молодой женщине были очки в черной оправе и черный же костюм, она вызывала симпатию как у женской, так и у мужской части зрительской аудитории за талант представить даже самые сложные темы понятно и доступно.
На этот выпуск «Клуба» она пригласила шесть человек, которых представила в самом начале передачи: худощавую пятидесятилетнюю даму, фрау Клару Кингольц, консультанта по налогам из Любека; молодого человека с медно-красными коротко остриженными волосами, которого звали доктор Карл Таммер и который работал координатором операций по трансплантации органов в Вене; молодую женщину в темных очках, Катарину Шолль, библиотекаря из Зеефельда; пожилую, очень серьезную даму рядом с ней, у которой в правом ухе был аппарат для синхронного перевода, доктора Милдред Хаттон, бывшего анестезиолога из Лондона; юриста Георга Сардона из банка человеческих органов в Эссене; шестого гостя Фабер и Мира знали, это был доктор Томас Меервальд из ЦКБ Вены.
Ведущая обратилась между тем сначала к библиотекарю Катарине Шолль, которая тихим голосом начала повествовать, что с двенадцати лет она страдает диабетом, восемь лет назад она ослепла и уже два года три раза в неделю должна проходить гемодиализ, иными словами очищать кровь, в университете Инсбрука.
— Как долго вы уже ожидаете подходящую почку? — спросила доктор Пратт.
(«Фердль, возьми Шолль крупным планом!» — сказал режиссер, сидевший в технической студии, в микрофон и оператор камеры № 3, услышавший команду через наушники, снял лицо женщины в темных очках крупным планом.)
— Чуть меньше двух лет, — без всякой интонации произнесла Шолль. — Вообще-то мне нужна еще и новая поджелудочная железа, — продолжила она, — если эти органы пересаживаются вместе в ходе одной операции, то для пациента возникают лучшие шансы. В Инсбруке год назад возникла возможность провести такую двойную операцию, но из-за недостатка места в клинике от нее пришлось отказаться.
— Из-за недостатка места? — переспросила ведущая. — Что значит «недостатка места»?
(«Оставайся на Шолль, Фердль!» — услышал в наушниках команду режиссера человек за третьей камерой.)
— Я должна была бы делить палату с пациенткой, которой пересадили печень, — ответила слепая, — со всей необходимой для нее и меня аппаратурой. Для этого в Инсбрукской университетской клинике двухместные палаты слишком малы.
— Такое, к сожалению, случается в большой клинике от двадцати до тридцати раз ежегодно, — подтвердил доктор Меервальд своим гортанным, глубоким голосом. На экране возник тиролец. — Есть такие пациенты, которые ожидают три, четыре, пять лет, и наконец находятся подходящие органы, но от операции — и не только в Инсбруке — приходится отказываться из-за недостатка места. — Он был спокоен и предельно конкретен.
— Я восхищаюсь его честностью, — сказал Фабер.
— Да, — сказала Мира. — Я тоже. Но…
— У вас в ЦКБ нашлось бы для этого места, доктор Меервальд? — спросила Пратт.
— Да, у нас нашлось бы, — сказал тиролец.
— Почему, в таком случае, фрау Шолль не прооперировали в Вене?
— Предпочтительно оставить пациента и орган на месте, — сказал Меервальд. — Кроме того, здесь в Вене у нас большой опыт по пересадке почек, меньший — поджелудочной железы. В этом Инсбрук нас опережает.
— Фрау Кингольц выразила готовность пожертвовать почку. А как обстоит дело с пожертвованиями органов умершими людьми?
Координатор доктор Таммер ответил:
— В прошлом году в Вене мы получили двадцать пять органов от живых доноров и чуть меньше двухсот от умерших. Причина состоит в том, что ткани, группа крови и тому подобное должны идеально соответствовать друг другу. Донорские пожертвования от живых людей поступают почти исключительно от близких родственников пациента. Это одна причина. Другая причина чисто юридическая: донорские пожертвования со стороны неродственников по австрийскому законодательству запрещены.
— Вы говорите о правовом вопросе, — сказала Пратт. — Как с этим обстоят дела в Австрии?
— У нас все очень четко определено, — сказал доктор Таммер. Он вынул из папки листок с текстом закона и зачитал: «Параграф шестьдесят два а, 1 гласит: «Разрешается взятие органов или отдельных их частей у умерших людей, чтобы с помощью их пересадки спасти жизнь или восстановить здоровье другому человеку. Взятие невозможно, если врачи получили заявление, в котором умерший или его законный представитель выразил отказ совершить это пожертвование. Взятие не должно сопровождаться кощунственными по отношению к умершему действиями…»
— Кх-кх, — обратил на себя внимание Меервальд.
— Вы хотите что-то сказать? — спросила его ведущая.
— Ну да, — ответил Томас Меервальд, — я имею в виду, что это просто удивительная формулировка. На практике…
— На практике?
— Дело обстоит несколько иначе. Ведь у донора берут не один орган, не так ли?
— Вы имеете в виду так называемое взятие комплекса различных органов? — спросила ведущая.
Меервальд кивнул.
— Я освобожу вас от неприятной обязанности объяснять, что это такое. Довольно распространенной является, например, ситуация, когда у погибших в результате дорожно-транспортных происшествий, несчастных случаев в спорте или на производстве «берут комплекс различных органов», так это называется. Еще более откровенно звучит «потрошить». В Вене говорят «аусбандельн», то есть извлечь все непораженные органы. В американских медицинских кругах мотоциклы с некоторого времени называются не motocycles, a donorcycles, то есть «донорциклами», потому что с мертвых мотоциклистов собирается обычно большой «урожай» органов.
— Если уж вы так откровенны, уважаемый Таммер, — сказал Меервальд, — то я могу продолжить в том же духе. Особенно популярны самоубийцы, которые повесились. Это просто голубая мечта хирурга-трансплантолога… Я прошу прощения.
— Этот Меервальд нравится мне все больше и больше, — сказала Мира, и Фабер вспомнил все, что Белл рассказывал ему о трех симптомах, которые окончательно делают мертвого мертвецом, рассказал, когда он в первый раз пришел к Горану: кома, остановка дыхания и отсутствие рефлексов мозгового ствола. Пока доктор Таммер распространялся о юридических аспектах гибели мозга, Фабер осмотрелся в уютном номере Миры и обнаружил на туалетном столике рядом с кроватью баночки с косметикой, что неожиданно вызвало в нем ощущение счастья.
Координатор Таммер между тем продолжил о правовой основе изъятия органов и заключил концовкой параграфа 62 а, 4: «Органы и части органов не могут — я подчеркиваю — не могут служить предметом юридической сделки или получения прибыли».
— Так звучит, — подытожила ведущая, — законодательное установление в Австрии. Фрау Кингольц, — продолжала она, обращаясь теперь уже к худощавой даме из Любека, — вы хотите пожертвовать одну почку. Что заставило вас пойти на это?
(«Первая, на тощую!» — сказал режиссер.)
— Я хочу сделать что-то хорошее, — ответила консультант по налогам, — и считаю, что это достойно финансового вознаграждения.
— Другими словами, вы хотите продать почку!
Меервальд склонил голову и массивные плечи вперед.
— Да, — сказала Клара Кингольц.
— По какой цене? — спросил тиролец. Он стал чем-то напоминать бульдога.
— За столько, сколько это обычно стоит.
— Вы же наверняка навели справки, — сказал координатор. — Это все же торговая сделка!
— Нет! — вскрикнула худая женщина. — Это не сделка!
— Что же тогда? Почетное пожертвование в обмен на гонорар? — прорычал Меервальд.
Клара Кингольц не скрывала своего раздражения.
— Да, в обмен на гонорар, совершенно верно! — крикнула она. — Но это все же в любом случае пожертвование, не так ли?
— И все-таки как вам пришла в голову такая идея, фрау Кингольц? — Меервальд внимательно смотрел на нее.
— Я получила письмо от господина Сардона, — на этот раз упрямо ответила консультант по налогам. — Я все равно собиралась это сделать, и поэтому я подумала, вот наконец возможность для меня провести санацию…
(«Оставайся на худышке, парень!» — приказал режиссер.)
— Как это понимать — «провести санацию»? — спросил Меервальд, его голос прозвучал особенно гортанно. — При помощи вашего здорового органа?
— Ну конечно, моего здорового органа!
— Вы не усматриваете здесь медицинской проблемы?
— Абсолютно никакой!
— А этической?
— При чем тут это?
— Ну, — сказал Меервальд, — вы торгуете живой тканью, человеческим органом.
— Я вовсе не торгую! — закричала Кингольц. — Я получаю свой гонорар за это. В точности так, как стоит в письме, которое прислал мне господин Сардон.
— Таким образом, — сказала ведущая, — мы вернулись к тому, с чего начали.
(«Фердль, камеру на Джеральдину!» — сказал режиссер. Третья камера теперь смотрела на ведущую.)
— Будет лучше, если я прочитаю вслух это письмо, о котором говорит фрау Кингольц и которое господин Сардон послал многим людям в Федеративной Республике Германии…
Уже во время прочтения первой части этого послания, с которого и началась телепередача, со стороны координатора Таммера раздались возмущенные возгласы. Когда ведущая обратилась к Сардону с вопросом, так ли звучит оригинальный текст письма, все заговорили, перебивая друг друга.
— Прошу вас, господа, прошу вас! — крикнула Пратт. — Давайте поговорим обо всем спокойно! У каждого будет возможность, высказать свое мнение. А сейчас я бы хотела дочитать письмо господина Сардона до конца. Если вы еще немного потерпите… — В студии наступила тишина. — Спасибо, — сказала Пратт. — Итак, цитирую далее: «Почки пользуются большим спросом. Если вам показана операция по пересадке почки… В среднем приходится ждать тридцать месяцев».
В паузах на экране возникали лица слепой Катарины Шолль, Меервальда, Таммера, исключительно серьезной англичанки Милдред Хаттон и, наконец, усмешка Сардона, затем снова появлялась читающая ведущая.
— «Зачастую ожидание длится пять лет, пока компьютер Европейского центра по трансплантациям не найдет подходящую донорскую почку. Почему же тот, кто может себе это позволить, не может сократить это мучительное ожидание и купить себе почку? (Раздались выкрики.) Речь идет о сугубо деловой операции перевода денег для вашей дальнейшей жизни и пересадки почки для продления жизни состоятельного человека. (Очень громкие крики.) Эта — естественно опосредованная — сделка между двумя незнакомыми людьми, которые, таким образом, становятся соратниками в борьбе против своего физического и социального умирания, рассматривается нашим государством…» — Пратт подняла глаза от текста, — имеется в виду Федеративной Республикой Германии, «…как предосудительная с моральной точки зрения, спасает, однако, две жизни, вашу, в крайнем случае, точно. Даже если реципиент вашей почки и не выживет, вы в любом случае выживите и с медицинской, и с материальной точки зрения». Конец цитаты. Господин Сардон, это был и дальше в точности ваш текст письма?
— В точности, милостивая фрау, — ответил тот и снова, не вставая с места, поклонился.
Доктор Таммер заорал в полный голос:
— Это самое чудовищное из того, что мне приходилось до этого слышать! Вы даже, в некотором роде, вызываете у меня отвращение, господин Сардон, я… я не могу описать словами ваше поведение. Вы… нет, у вас не просто отсутствуют нравственные принципы, вы аморальны! Вы не знаете даже, что такое нравственность!
На лице юриста застыла ироничная усмешка.
— Вы обращаетесь, — кричал координатор, — к людям, которые находятся в затруднительной экономической ситуации! К людям, которые могут сказать, что владеют только тем, что у них осталось в теле. Вы предлагаете здоровому человеку удалить у него орган и получить за это деньги. В Австрии это подпадает под уголовную статью о нанесении тяжких телесных повреждений.
Мира посмотрела на Фабера.
— Фантастика! — сказала она. — Просто фантастика, как эта ведущая сумела подобрать членов для своего «Клуба»! Бедная слепая, высоконравственный координатор, мой любимец Меервальд и этот Сардон, который идеально подходит на роль the man you love to hate![61]
— Я преклоняюсь! — сказал Фабер.
— В Австрии со своим предприятием вы не продвинулись бы и на шаг вперед, — сказал тирольский бульдог. — Доктор Таммер разъяснил нам правовую ситуацию в этой области. Она принципиально исключает возможность такого предпринимательства — «не могут служить предметом юридической сделки или получения прибыли».
— Я никогда и не намеревался начинать мое предприятие в Австрии, — сказал, усмехнувшись, Сардон.
— В Федеративной Республике торговля донорскими органами так же запрещена, как и у нас.
— В Федеративной Республике, — мягко возразил Сардон, обращаясь к присутствовавшим, как учитель к малым деткам, — уже десятки лет продолжается спор по этому поводу, но единого, обязательного закона как не было, так и нет.
— Все же, — выкрикнул Таммер, — и в Федеративной Республике вы не найдете клиники, которая согласится участвовать в такой торговле, которую вы пропагандируете! И вы не найдете ни одного хирурга, который удалит у живого человека орган, чтобы тут же вживить его другому.
— Право слово, господа, вы не можете держать меня за слабоумного! — Голос Сардона прозвучал с легким порицанием. Но он еще продолжал улыбаться. — Само собой, что подобное хирургическое вмешательство происходит в такой стране, где нет подобных запретов — однако имеется достаточно первоклассных хирургов и первоклассных больниц.
— В таком случае вам придется отправиться в Африку или на Дальний Восток! — выкрикнул Таммер.
Слепая сидела неподвижно.
— Куда мне отправляться — это моя проблема, господин доктор!
— Ранее вы сказали, — на этот раз взволнованно выкрикнула худая Кингольц из Любека, бросив на координатора возмущенный взгляд, — что господин Сардон обращается к людям, которые находятся в затруднительном материальном положении!
— Так оно и есть!
— Однако это не так! — снова закричала дама из Любека.
(«Худышка, парень, наезжай на худышку!»)
— Я, к примеру, не нахожусь в затруднительном материальном положении. В результате… обмана со стороны одного мошенника — консультанта по инвестициям — я потеряла большую часть моего состояния, но у меня пока достаточно средств для жизни. И я выразила готовность пожертвовать моей почкой в результате… свободного выбора, а не от отчаяния.
— Однако же не задаром! — Меервальд с иронией посмотрел на даму.
— Конечно, не задаром. Конечно, я хочу получить деньги за мою почку. Я придерживаюсь того же мнения, что и господин Сардон. Почему бы мне и не получить деньги за мою почку, которая спасет жизнь другому человеку? Я, повторяю еще раз, вовсе не нахожусь в отчаянном с экономической точки зрения положении. Совсем нет. Я только хочу вернуть часть того состояния, которого лишилась по вине этого… консультанта по инвестициям, потому что не вижу другого выхода.
— Фрау Кингольц! — закричал Таммер. — Разве вам не ясно, что своей готовностью продать орган вы способствуете развитию двух негативных факторов? Первое: если распространится слух о том, что вы потребовали денег и вы их получили, то число добровольных пожертвований катастрофически снизится. Второе: вы повергаете в состояние глубочайшей депрессии тех пациентов, которые не могут позволить себе заплатить бешеные деньги за почку и должны дожидаться нового органа в тяжелейших условиях.
— И вовсе они не должны, — гневно сказала Кингольц. — В любом случае это касается не всех. Все люди равноправны, не так ли, господин доктор? Но некоторые из них имеют чуть больше прав, чем другие.
— Что вы хотите этим сказать?
— Это вам и самому хорошо известно. Если вы принадлежите к сильным мира сего, являетесь кинозвездой, политиком, то вам не придется ждать годами, вы получите новый орган в самые короткие сроки.
— Это неправда!
— Однако это чистая правда! Возьмем хотя бы вашу страну! Разве федеральный канцлер Крайский не получил немедленно новую почку в Ганновере, как только она ему понадобилась? Разве не повторилось то же самое и с женой нынешнего федерального канцлера — немедленно?
— В этом есть доля правды, — пробурчал Меервальд.
— Вы принимаете ее сторону? — Координатор растерянно посмотрел на него.
— В самом малом. В данном случае да. Если позволите, — сказал тиролец. — Это правда, уважаемый коллега, что сейчас самое время изменить всю систему. Если это изменение произойдет, то никто не будет ждать три-четыре года новую почку.
— Только не пеняйте мне тем, что бедные не могут себе этого позволить! — возразила Кингольц. — Социальная система Австрии и Германии достаточно совершенна, чтобы каждая трансплантация оплачивалась из средств страховых касс.
— Not each and every one![62] — сказала бывший английский анестезиолог, которая в первый раз включилась в дискуссию. Немедленно раздался голос синхронного переводчика:
— Далеко не каждая пересадка оплачивается из страховок. Если вы, к примеру, иностранец и не имеете медицинской страховки, то ни один человек не заплатит и пенни, если вам необходима трансплантация, да что там говорить, даже если вам просто нужна медицинская помощь. Вся система прогнила насквозь! Мне это хорошо известно. Каждая страна — достаточно неохотно — заботится только о своих собственных гражданах. В Америке вам придется выложить деньги на стол, чтобы врач на вас только взглянул! Я считаю этого мистера Сардона и все, что он сказал, глубоко отвратительным. Но он не смог бы себя так вести, если бы в медицине придерживались честных правил игры, ведь там — как и везде — все зависит от денег и связей.
— Мадам, я целую вашу ручку, — сказал Сардон.
— С вами я не разговариваю. А вы не разговаривайте со мной! Я запрещаю это, — перевела переводчица слова разгневанной Милдред Хаттон.
— В таком случае, я не целую вашу ручку, мадам, — сказал Сардон. — Фрау доктор Пратт, могу я теперь объяснить, что подвигло меня заняться моим теперешним делом, после того как очаровательная английская леди так настойчиво подняла тему нечистоплотных отношений и темных делишек, процветающих в современной медицине? Может быть, господин доктор Таммер, вы прекратите орать на некоторое время. Могу я взять слово, милостивая фрау?
— Прошу.
— Благодарю. — Сардон заговорил бархатным голосом. — Все, что только что сказала мисс Хаттон, соответствует действительности. Разве нет, доктор Меервальд? Вы обслуживаете пациентов, у которых не заключен договор с австрийскими страховыми компаниями? Вы лечите беженцев из стран третьего мира или из охваченных войной стран в обмен на Божью благодать? Австрийские кассы оплачивают ваши услуги или нет?
— Очень редко. Но нам почти в каждом случае удается найти выход. Но, в принципе, я должен с вами согласиться, — прорычал тиролец.
— Итак, я прав. Тут поднимался вопрос об эффективности нашей социальной политики для местных граждан. Действительно, она очень эффективна, особенно это касается медицинского сектора. Если вам — остановимся на том же примере с почками — требуется, например, гемодиализ, то кассы оплатят вам все расходы вплоть до оплаты расходов на такси. Дайте мне договорить, доктор Таммер! Наступила моя очередь. Пациент с больными почками вынужден три раза в неделю проходить очистку крови…
(«На слепую, Фердль!» — сказал режиссер.)
Катарина Шолль говорила коротко только в самом начале. Та, которую все это непосредственно касалось, следила за дебатами молча. Пока Сардон продолжал говорить, можно было увидеть ее печальное лицо.
— …государство или страховка, в таком случае, должны оплатить расходы по использованию аппаратуры для диализа, другие приспособления и врачебную помощь, что в целом составляет сто шестьдесят тысяч марок ежегодно. Ежегодно! Ну, а пациент…
(Камера № 3 снимала слепую.)
— …при этом претерпевает муки мученические, которые и описать невозможно.
(«Парень, снова на Сардона!»)
— Я, — сказал юрист, — в состоянии предоставить пациенту здоровую почку за шестьдесят — восемьдесят тысяч марок! Это вполовину меньше той суммы, которая тратится в год на процедуру диализа. Государство могло бы сэкономить за счет налогоплательщиков на одном единственном пациенте, которому необходим диализ, восемьдесят тысяч марок. То, что этого не происходит, является вопиющим преступлением, в котором виновато правительство Федеративной Республики. Да что налогоплательщики, насколько уменьшилось бы бремя для больниц и страховых компаний! Но мое предприятие называют безнравственным, а меня самого аморальным! Просто потому, что я занял эту нишу. Кто-то же должен был сделать это, иначе положение станет катастрофическим. Оно таковым уже стало. Вспомните о преступной торговле человеческими органами в Африке, Индии, Южной Америке! Там убивают и потрошат бездомных детей тысячами…
— Это невыносимо! — взорвался рыжий Таммер.
Лицо слепой застыло неподвижной маской.
— Дайте господину Сардону высказаться! — сказала ведущая громко.
— Спасибо, милостивая фрау… Я сказал «потрошат», доктор Таммер. Там и во многих других странах криминализованные торговцы держат неправдоподобно низкую цену на органы среди беднейших из бедных, потому что безработный индус вынужден продать свою почку, чтобы прокормить жену, детей и себя самого.
— Вы… — начал было Таммер.
— Закройте свой рот, теперь говорю я! — жестко оборвал его Сардон.
(«Это просто невозможно! — сказал режиссер. — Возьми Сардона крупным планом, приятель, и оставайся на нем! Он чистое золото».)
— Вы только подумайте, — продолжил Сардон, — как широко распространилась эта противозаконная торговля органами! Человеческое тело давно не свято, так сказать. Уже давно не свято! Я не торгую органами, я не устаю это повторять, я осуществляю посреднические услуги самым чистым и нравственным способом из всех возможных, господин доктор Таммер.
— И получаете от этого прибыль, — проворчал Меервальд. Он, похоже, получал мрачное удовольствие от всего этого.
— Конечно, я принимаю вознаграждение за свои услуги. У меня огромные расходы. Но я выполняю задачу, которую рассматриваю, если хотите, как миссию…
Пратт прервала его:
— Это круглый стол, господин Сардон. Вы не можете читать здесь доклады!
— Еще только две минуты, уважаемая милостивая фрау. Еще только две минуты! То, что я хочу сказать, чрезвычайно важно. Нас смотрят сейчас сотни тысяч. Я имею право объяснить, почему не считаю себя подлецом, а помощником человечества.
Карл Таммер засмеялся.
— Смейтесь-смейтесь!
— Две минуты, господин Сардон, не больше!
— Спасибо, милостивая фрау. — Юрист вошел в раж. — Некоторые мечтатели, уважаемые дамы и господа, все еще оперируют такими понятиями, как народ, нация, идеология, Бог, свобода — от страха и нужды, — свобода слова и совести, демократия и справедливость.
(Камера № 1 взяла его крупным планом.)
— Дамы и господа, больше нет никаких наций, народов и идеологий. Нет свободы, демократии, Востока, Запада, и никаких богов нет. Есть нечто высшее.
(«Быстренько пробежись по лицам остальных!» — сказал режиссер женщине-монтажеру.)
— Осталась только система систем, — продолжил Сардон дальше, — гигантский, невыразимо мощный, сложно устроенный, изменчивый и интернациональный доминион концернов: Ай-Би-Эм и «Сименс», Эм-Би-Би и «Тиссен», «Эйрбос индастрис», «Дюпон» и БАСФ, Эй-ти и Ти, и ДАУ «Юнион Карбайд», «Байер», «Экскон» и Ю-Эс-Стил». Это они определяют эту самую глобализацию на нашей планете! И то, что они делают, подчиняется непреложным законам рынка. Мир, дамы и господа, — это большой магазин! Мир, дамы и господа, — это деловая сделка!
— Изумительно! — сказала Мира Фаберу. Тот кивнул.
— Господин Сардон…
— Прошла только одна минута, фрау доктор Пратт! Осталась еще одна! Мир — это деловая сделка, сказал я. Поэтому меня до глубины души возмущает, когда я, живя в этой системе, узнаю, что люди жертвуют своим органом и не получают за свой орган его рыночной стоимости, да что умерших — например, у вас в Австрии — в буквальном смысле слова — потрошат покойников, а несчастные родственники, которые подчас теряют своего единственного кормильца, не получают ни гроша компенсации. И все это происходит в стране — будь благословенна она во веки веков — со свободной рыночной экономикой! Только дураки могут нести чушь о том, что не все на свете продается и покупается, справедливость там, свобода, безопасность. Что за насмешка! Сколько вы заплатите, чтобы быть уверенными, что дождетесь справедливости от суда? Сколько вы готовы заплатить за свою безопасность? Сколько бешеных миллиардов зарабатывает оборонная индустрия, которая уверят нас, что свобода возможна только при наличии оружия? Сколько вы платите за свое здоровье? Или вот, например: человек выкуривает несколько пачек сигарет в день в течение многих лет. Он должен платить за них. В цену входит пятидесятипроцентный государственный налог на табак. Затем человек умирает почти молодым от рака легкого — и государство экономит на его пенсии, скажем, за двадцать лет. Очень нравственно, не правда ли? Или вот проституция. Осуждаем, «грязь!», да-да-да — но государство берет все-таки с проституток налог. Вот и все. Теперь можете меня растерзать, дамы и господа, — сказал Георг Сардон и откинулся на спинку своего кресла.
(В режиссерской студии монтажер платком стерла пот со лба. «Фу, это действительно клад!» — сказала она. «Уж что касается событий сегодняшнего вечера, то это как дважды два», — сказал режиссер.)
8
— Я думаю, — сказала Джеральдина Пратт, когда после заключительных слов Сардона не последовало нового всплеска эмоций, а наступило затяжное молчание, — мы с вами имели сейчас дело с превосходным образчиком демагогии, на котором, вы, очевидно, не захотите больше заострять ваше внимание. Вы все чувствуете отвращение к каждому слову, сказанному здесь господином Сардоном.
— Отвращение — это слишком мягко сказано, — сказал рыжеволосый координатор Таммер.
— Отвращение — это подходящее случаю выражение, — медленно поправил Меервальд. — Но одним отвращением людям не поможешь. Философию господина Сардона следует категорически отрицать, и надо сделать все возможное против того, чтобы он и дальше подвизался на этом своем поприще «помощника человечества». Очень жаль, что некоторые вещи, которые он упомянул, действительно происходят.
— Что вы имеете в виду? — Таммер воззрился на тирольца.
— Например, все, что он сказал о противозаконной торговле человеческими органами, о положении в странах третьего мира. Так называемая свободная рыночная экономика оставляет после себя большие грязные пятна, вот что я хотел бы подчеркнуть. Даже не думайте аплодировать мне, господин Сардон! То, что вы делаете, достойно ненависти. Но вы делаете это, потому что капиталистическая система создала для этого такие условия — в том числе и в медицине — что люди вроде вас процветают. Если мужчина в Индии, продав свою почку, может в течение года кормить свою семью и еще найти деньги на лечение своей маленькой больной дочери, то возникает множество аргументов в пользу торговли человеческими органами, можно даже испытывать к таким торговцам известную симпатию.
Бывшая анестезиолог Хаттон сказала: «I am at the point to puke», а переводчица тут же перевела:
— Меня сейчас стошнит. Здесь обсуждаются «за» и «против» торговли человеческими органами, а на большей части земного шара даже не налажено бесперебойное снабжение всем необходимым для жизни. Только в странах третьего мира ежедневно умирают от голода и отсутствия элементарной медицинской помощи двадцать пять тысяч детей, тогда как в богатых индустриальных странах Центральной Европы существует такая дорогостоящая система здравоохранения, что мало кто может себе позволить платить за нее. Что касается трансплантационной медицины — я достаточно долго сама проработала в этой системе и отлично представляю себе, почему я этого больше не делаю. В США, в штате Орегон, из-за большого скачка расходов на операцию по пересадке сердца и почек вовсе от них отказались…
(«Покажи снова слепую, Фердль!» — сказал режиссер.)
Библиотекарша Шолль, которая за все время передачи не произнесла и сотни слов, сидела в одной и той же позе, с совершенно отсутствующим лицом.
— То, что говорит мисс Хаттон, совершенно верно, — сказал Меервальд. — Я уже отмечал, что система требует кардинальной реформы, но при этом не должно пострадать качество оказываемых медицинских услуг. В Америке многие признаются, что не могут себе позволить первоклассные медицинские услуги в течение продолжительного периода времени. Но в таком случае надо задать вопрос самому обществу, что для него предпочтительнее — финансировать современную медицину или авианосец за столько-то и столько-то миллиардов долларов. На эти деньги можно было бы содержать всех пациентов с больными почками во всем мире в течение многих лет, если б только от строительства авианосцев отказались.
— Но их строят, — сказала Пратт.
— Да, потому что мы по-прежнему живем в не самом лучшем из миров, — возразил Меервальд. — Поэтому мы и дальше вынуждены развивать эту дорогостоящую медицину, концентрируя внимание на том, что еще возможно сделать разумного в этих условиях. Имея дело с этой медициной, которая за последние сорок-пятьдесят лет научилась делать буквально все, мы одновременно связались с чем-то ужасным.
Для ведущей это послужило сигналом сменить тему.
— Доктор Таммер, как обстояли дела сорок-пятьдесят лет назад?
Тот сглотнул и затем нарочито по-деловому приступил к изложению вопроса:
— Тогда пересадка отдельных частей тела одного человека другому рассматривалась признанными медиками как нечто несерьезное — из области курьезов. На сегодняшний день трансплантация органов и тканей в ведущих клиниках Европы и Северной Америки превратилась в повседневную рутину. Уже в тысяча девятьсот восемьдесят седьмом году, то есть семь лет назад — я придерживаюсь данных статистики — в одной только Америке хирургами были проведены трансплантации около пятидесяти тысяч больших органов…
— Пятьдесят тысяч органов, — повторила Пратт. — А в Австрии фрау Шолль потеряла зрение восемь лет назад, проходит курс диализа в течение двух лет, а до этого она почти два года ждала, чтобы появились подходящие для нее почка и поджелудочная железа, а когда они появились, то от операции пришлось отказаться из-за отсутствия места! Из-за отсутствия места! Коль скоро мы упомянули сегодня о стольких скандальных подробностях, то что вы скажете по этому поводу, доктор Меервальд?
— Я все время повторяю, что мы должны как можно быстрее провести кардинальные изменения. То, что произошло и происходит с фрау Шолль, является преступлением, но мы подошли к тому моменту, когда надо менять всю систему.
— В этом имеется настоятельная необходимость, — сказала ведущая. — Так как, несмотря на все сказанное доктором Таммером об Америке и о развитии трансплантационной медицины в целом, она все еще переживает пору своего детства.
Таммер сказал:
— Она находится примерно там, где находился Генри Форд, который только приступал к массовому производству своей модели «Т», то есть достиг той точки в истории развития нового изобретения, когда исследования и усовершенствования продвинулись так далеко, что стало возможным подумать о стабильном серийном производстве. В последующие пять лет медицина трансплантаций продвинется вперед так далеко, как сделала это за последние тридцать лет… — Таммер, воодушевленный образом своей профессии, забыл на время борьбу с Сардоном. Его глаза сверкали. — Еще молодое искусство, которое из области научного эксперимента выросло в отдельное направление в хирургии, может скоро заложить основу индустриализации медицины и упрочить свое значение не только благодаря опыту обращения с отдельными больными органами, но и с многими заболеваниями в целом.
Милдред Хаттон громко оборвала его:
— I will not listen to all this any longer! Now you have got to let me speak, Miss Pratt, you just have to!
(«Англичанку, камера № 2! Боже милосердный, да у нас получилась неслабая передачка!»)
Из громкоговорителя раздался голос синхронной переводчицы:
— Я больше не хочу выслушивать все это! Вы должны дать мне возможность высказаться, фрау Пратт, вы просто обязаны!
— Конечно, вам слово.
Доктор Хаттон заговорила очень быстро и взволнованно, так что переводчице стоило большого труда поспевать за ней.
— Вы и вам подобные, мистер Таммер, видите только грандиозные достижения, достойные Нобелевской премии по хирургии, скорое развитие медицины трансплантологии. Доктор Меервальд, всемирно известный практикующий хирург, чуть раньше намекнул на то, что его угнетает, на мой взгляд, недостаточно отчетливо. Как на сегодняшний день обстоят дела с медициной и другими науками? Все, что возможно сделать, просто должно быть сделано — особенно это касается вашей области. Исследования нельзя сдерживать, нельзя ограничивать, запрещать, мы снова и снова слышим, что таким образом мы можем навредить движению вперед.
Синхронная переводчица, еле поспевая за словами Милдред Хаттон, совершенно запыхалась.
— То, что вы не видите — или не хотите видеть, — это этические проблемы, это неизбежность возникновения конфликтов, которые ежедневно возникают из-за большого спроса и малого предложения. Нет-нет, мистер Сардон, я не желаю ваших аплодисментов. Я спрашиваю: кто имеет право жить? кто должен умереть? Я спрашиваю: все ли люди — из перспективы операционной — в действительности равны?
(«На слепую, Фердль!»)
— Фрау Шолль в ее ужасающем положении должна годами ожидать, ожидать и в заключение пережить то, что из-за халатности и некомпетентности ее операцию отменили. Я спрашиваю: играют ли роль при выборе реципиента репутация, происхождение или благосостояние? — Хаттон замолчала на мгновение, потом заговорила медленнее. — Переводчица мне только что сказала, что не успевает за мной переводить. Я прошу прощения у дамы. Я просто вне себя от волнения. В дальнейшем я постараюсь говорить помедленнее… — И в дальнейшем она действительно говорила медленнее. — Не так давно немецкий лауреат Нобелевской премии Вернер Форсманн буквально сразу же после одной из первых нашумевших пересадок сердца Кристианом Барнардом сказал, что теперь не будет защиты от «тщеславия, злоупотреблений, слабости характера и стремления к славе». И он дословно добавил следующее (следующее предложение доктор Хаттон произнесла на немецком языке с сильным акцентом): «Если дьяволу удастся нарушить нравственные законы, то цена может оказаться слишком велика!» Нет, — уже по-английски закричала она, — я еще не закончила, дайте мне высказаться до конца, мистер Таммер! Из-за всех этих достижений медицины человечество все больше и больше стареет. Наша социальная система не готова к этому — и никогда не будет к этому готова. Вы сами видите, что она давно дает сбои. При помощи небольших количеств мозговой ткани, вживленных в определенные мозговые центры, можно будет вылечить болезнь Паркинсона, апоплексический удар, поперечный миелит, эпилепсию, болезнь Альцгеймера, рассеянный склероз, шизофрению и три дюжины других болезней. То, чего достигла современная медицина, невозможно описать — а люди стали более больными, чем были до этого! Оставим третий мир — памятуя о ваших словах, мистер Меервальд, — умирать. Две трети человечества гибнет на наших глазах от голода и болезней. Половина всех детей в мире не прививалась от полиомиелита. По прогнозам, в две тысячи тридцатом году на Земле будет жить двенадцать миллиардов человек. Смогут ли они прокормиться? Чем это закончится, если медицина трансплантаций и дальше будет следовать скачками от одного триумфа к другому, если и впредь будет делаться все, что только можно будет сделать. Я хочу рассказать вам, чем это закончится, чем это должно закончится: граждане в скором времени будут получать письма, в которых будет сообщаться следующее: «Глубокоуважаемая госпожа, глубокоуважаемый господин! Согласно параграфу 3 специального постановления вы достигли предельно допустимого законом возраста. Вам надлежит явиться в ближайший понедельник в девять часов утра, помывшись и переодевшись в чистую одежду, в центр по месту жительства для утилизации».
Мира очень медленно упала на бок на кушетке. Фабер испугался.
— Мира!
Ответа не последовало.
— Мира! — Он опустился рядом с ней на колени. — Мира, что с тобой?
И тут он только заметил, что она заснула. На лице застыло выражение полного покоя.
Фабер выключил телевизор, но оставил магнитофон включенным. Он вернулся назад к Мире, которая уже свернулась на кушетке клубочком, как кошка. «Не могу же я ее оставить здесь лежать, — раздумывал он. — Надо перенести ее в кровать. Но как мне это сделать? Донести ее я не смогу». Он ласково заговорил с ней.
— Ммммм, — промычала Мира.
— Пойдем! — сказал он, перекинул ее правую руку себе через плечо и приподнял с кушетки. Осторожно, шаг за шагом, он повел сонную женщину в спальню.
— Что… — пробормотала она, — почему…
— Да, моя хорошая, — сказал он, — еще чуть-чуть, красавица моя.
— Горан, — сказала она еле слышно. — Горан… если только он…
— Ну конечно, — сказал Фабер.
Наконец они добрались до спальни. Он включил свет и осторожно опустил Миру на кровать. Она сразу же завалилась набок. Он снова приподнял ее.
— Подожди! — сказал он. — Еще только секундочку… — Он попытался снять с нее халат. Это было довольно сложно, потому что она даже сидя спала. Наконец ему это удалось. Он отпустил ее. Когда он устраивал ее голову на подушке и поднимал ноги на кровать, пижамная куртка распахнулась, и в вырезе показалась левая грудь. «Такой она была раньше, — подумал он. — Точно такой же. У Миры были маленькие крепкие груди, совсем небольшие».
Он почувствовал, как впервые за многие годы, в нем поднялась волна вожделения, и одновременно он почувствовал стыд, что рассматривает спящую. Он склонился к ней, поцеловал ее в губы и вдохнул запах ее волос.
«Так много из прошлого, — подумал он. — Так много из прошлого…»
— Роберт, — пробормотала Мира. — Милый, милый Роберт…
Запах ее волос.
9
— У нас готовы результаты биопсии, — сказал доктор Белл на следующее утро. Он сидел рядом с профессором Альдерманном за заваленным бумагами письменным столом. Мира и Фабер сидели напротив них. — И вот мы столкнулись с загадкой, — продолжил Белл. Он выглядел уставшим и озабоченным.
— О какой загадке вы говорите? — спросил Фабер.
— Доктор Меервальд осуществил хирургическое вмешательство, — сказал Альдерманн. — Обычно это делаю я, но в данном случае мы выбрали Меервальда по причине его давней связи с Гораном. Кстати, вы видели Меервальда вчера вечером в «Клубе два»?
— Да, — ответила Мира. — Он был просто великолепен, и мы прониклись к нему глубочайшим доверием, потому что он говорил искренне, без пустых слов, и не пытался что-то приукрасить.
— Именно поэтому я с таким удовольствием работаю с ним вместе, — сказал Белл. — Томас всегда говорит правду — коллегам, пациентам, их близким. И он один из самых лучших хирургов, которые вообще есть. Итак, два дня назад он провел биопсию печени, затем патологоморфологи исследовали пробу полученной ткани, в том числе сделали анализ на наличие вирусов. Они повторяли анализ снова и снова, но они в такой же растерянности, что и мы. — Белл провел руками по своим коротко постриженным черным волосам. — В полной растерянности. Результаты показывают, что печень Горана сильно поражена. Так сильно, что мы не уверены, что она сможет когда-нибудь снова выздороветь.
— О Боже! — сказала Мира. — О милостивый Боже на небесах!
— Я тоже должен сказать вам правду. — Белоголовый директор клиники поднялся с места. — Мы сделаем все возможное, чтобы спасти печень Горана, милая фрау Мазин. И очень может быть, что мы добьемся успеха, нам понадобится время и немного удачи. Загадкой остается то, как печень Горана пришла в такое состояние. Нам теперь ясно, что речь идет о реакции отторжения. Печень еще работает, но она находится на пороге отторжения. Однако патологи не обнаружили видимой причины этому. Годами эта пересаженная печень превосходно справлялась со своими обязанностями. Затем ее состояние катастрофически ухудшилось, еще в Сараево, не так ли, фрау Мазин? Когда вы обратили на это внимание?
— Это началось после того, как снайперы расстреляли его родителей, — сказала Мира, стараясь взять себя в руки. — Сначала я подумала, что он в шоке. В этом городе люди каждый день испытывают шок. Психиатрические больницы переполнены. Тысячи людей подолгу страдают от последствий, многие на самом деле сходят с ума. Смерть стала обычным явлением в Сараево. После смерти моей дочери и зятя я долго не могла ни с кем разговаривать, и конечно, я подумала, что с Гораном дела обстоят точно так же: отец и мать мертвы! Именно тогда он и стал так плохо выглядеть… тогда, да… — Ее голос перестал ее слушаться. Фабер крепко обнял ее за плечи. Мира плакала. — Простите! — сказала она. — Простите меня… это было ужасно… слишком ужасно…
Альдерманн протянул ей бумажный носовой платок.
— Ужасно, вы правы, — сказал он, — но это не объясняет состояние печени Горана. Этим можно было бы объяснить психическое недомогание, оно было бы в этом случае почти само собой разумеющимся, психическая травма, да, но физическая? — Альдерманн наклонился вперед. — Мы долго обсуждали этот вопрос, Белл, Меервальд и я, и мы пришли к заключению, что у загадки имеется только одно объяснение, а именно, что лекарства, которые Горану было необходимо принимать, больше им не принимались.
— Вы припоминаете, господин Джордан, — спросил Мартин Белл, — при первой нашей с вами встрече у постели Горана я сказал вам, что мы предполагаем нечто в этом направлении, с тех пор как узнали, что у Горана не было обнаружено и следов циклоспорина? А?
— Я помню. И это единственно возможное объяснение?
— Единственное, господин Джордан, — сказал профессор Альдерманн.
— Вы уже говорили с Гораном об этом?
— Конечно! Белл, Меервальд, фрау Ромер, дьякон и наш психолог доктор Ансбах. Мы все с ним разговаривали. Сначала с опаской, затем напрямую. Мы открыто заявили ему, что он не принимал необходимые лекарства.
— И что же он?
— Ничего. Он либо вообще не отвечал, либо кружил вокруг да около. Наконец он стал агрессивным и заявил, что конечно же принимал лекарства. Но это совершенно исключено. Если он так говорит, то он лжет.
— Что же с ним теперь будет? — спросила Мира.
— Его печень работает, фрау Мазин. — Альдерманн поднял одну руку и снова опустил ее. — И наверняка проработает еще долгое время. Само собой разумеется, посредством канюли он будет получать все необходимые лекарства, в том числе и циклоспорин-А. Но чтобы решить, как нам лучше всего поступить, мы должны знать, почему он перестал принимать лекарства в Сараево. И возможно, мы надеемся, он скажет это вам.
10
Суббота, 4 июня 1994
Горан сидел на кровати, когда Мира и Фабер вошли в его палату. У обоих в руках были глянцевые сумки для покупок. После того как они по очереди обняли и поцеловали Горана, что он позволил проделать с собой не произнеся ни единого слова, Мира разложила содержимое сумок на кровати: две пары джинсов «левис», футболки и свитера, кожаную куртку, спортивный костюм, спортивные носки и кроссовки для баскетбола, о которых продавец сказал, что они являются «мечтой всякого мальчишки».
— Ничего ботинки, да? — сказал Фабер.
— Мхм, — только и произнес Горан.
— А кожаная куртка тебе нравится?
— Она классная, — сказал Горан.
— Теперь тебе все это понадобится. Сперва спортивный костюм, потом джинсы и футболки, а когда ты начнешь выходить, то и ботинки.
— Спасибо, — сказал Горан. — Спасибо, Бака, спасибо, деда.
— Мы так рады, что тебе снова стало лучше, — сказала Мира.
Горан не ответил.
— Что такое? Ты этому не рад?
Молчание.
— Горан!
— Что?
— Ты не рад, что тебе стало намного лучше?
Молчание.
— Горан! — сказала Мира. — Я спросила тебя, рад ли ты тому, что…
— Не сердитесь, — прервал ее мальчик, — мне надо прилечь. У меня кружится голова. Пожалуйста, уходите! Уходите! — внезапно резко закричал он.
Воскресенье, 5 июня 1994
— Послушай, Горан, врачи сказали, что они очень внимательно исследовали твою печень.
— Было очень больно.
— Это не могло быть очень болезненно. Тебе сделали местный наркоз.
— Не во время прокола, а после.
— Врачи сказали, что для твоего приступа в Сараево может быть только одно объяснение: ты перестал принимать свои лекарства.
— Это неправда! Я их принимал!
— Правда? Ты можешь в этом поклясться?
— В таких вещах я не клянусь. Ты должна мне поверить на слово, Бака. Разве я тебя когда-нибудь обманывал?
— Нет, Горан, никогда. Ты всегда был хорошим мальчиком и смелым. Я… я очень тебя люблю, Горан. Очень люблю.
— Я тебя тоже, Бака. И тебя, деда.
— Но врачи говорят, что другого объяснения не существует. И они действительно сделали для тебя все возможное. Но теперь они ничего не смогут сделать, если ты не будешь им помогать. Ты должен им помочь! Тебе это понятно, да?
Среда, 8 июня 1994
— Горан, мы в растерянности. Мы целыми днями задаем тебе один и тот же вопрос, принимал ли ты лекарства. Ты утверждаешь, что принимал. Врачи говорят, что этого не может быть. Врачи знают, о чем говорят. Они смогут тебе помочь, если только ты скажешь, что случилось в Сараево. Пожалуйста, Горан, скажи мне и деда, пожалуйста!
— Если вы непременно хотите это знать, то я не принимал лекарства.
— С каких пор?
— С тех пор как снайпер застрелил маму и папу.
— И тогда ты перестал принимать лекарства?
— Не сразу. Чуть позднее.
— Но зачем, Горан, зачем?
— Потому что я хочу умереть. Я раньше хотел умереть, хочу умереть и сейчас. Врачи должны оставить меня в покое. Я не хочу больше жить! Я хочу умереть!