законов природы, он почти безнадежен. Он делает вывод, что решимость сражаться с трудностями – качество, которым должны обладать все.
Я получил от Бернара 10 набросков, включая вид борделя; из них 3 – в стиле Редона, хотя я не очень-то разделяю его энтузиазм по поводу всего этого.
Но есть моющаяся женщина, очень рембрандтовская или в стиле Гойи, и весьма странный пейзаж с фигурами.
Он прямо запретил мне посылать их тебе, но ты получишь их с той же почтой. Думаю, Расселл возьмет у Бернара еще что-нибудь. Я увидел теперь работы этого Боша, совершенно импрессионистские, но не особенно сильные; новая техника пока еще слишком занимает его, чтобы он мог быть самим собой. Он станет сильнее и проявит свою индивидуальность, мне так думается. Но Макнайт делает акварели такого же плана, что и Дестре – помнишь, того мерзкого голландца, с которым мы когда-то были знакомы. Однако он написал акварелью несколько маленьких натюрмортов: желтый горшок на фиолетовом переднем плане, красный горшок на зеленом, оранжевый горшок на синем: лучше, но все же убого.
Деревня, где они остановились, – настоящий Милле: крестьянские домишки и их скромные обитатели, и ничего, кроме этого, все очень по-сельски и задушевно. Это свойство от них полностью ускользает. Полагаю, Макнайт цивилизовал и обратил в цивилизованное христианство своего неотесанного хозяина. По крайней мере, этот подлец и его достойная супруга пожмут вам руку, когда вы приедете, – разумеется, это кафе[30], – и, если спросить выпивку, откажутся от денег: «Нельзя же брать денег с худошшника» (с двумя «ш»). Словом, этот ужас происходит по их вине, и Бош, видимо, изрядно напивается с Макнайтом. Думаю, у Макнайта есть деньги, но немного. И так они отравляют жизнь в деревне; не будь этого, я бы часто приезжал туда работать. Там надо бы поменьше разговаривать с цивилизованными людьми, но они знакомы с начальником станции и двумя десятками зануд и во многом из-за этого ни черта не делают. Я уже говорил это Мурье – тот некогда считал, что Макнайт прекрасно ладит с «сельским жителем»[31].
Разумеется, эти простые и наивные обитатели полей смеются над ними и презирают их. Но если делать там свое дело, не обращая внимания на местных бездельников с крахмальными воротничками, можно сблизиться с крестьянами, давая им заработать несколько су. Тогда этот чертов Фонвьей мог бы стать для них сокровищем; но туземцы – это крестьяне Золя, невинные и кроткие создания[32], как мы знаем. Вероятно, вскоре Макнайт начнет писать пейзажики с овечками для конфетных коробок.
Не только мои картины, но и я сам приобрел в последнее время безумный вид, почти как Хуго ван дер Гус на картине Эмиля Ваутерса.
Вот только, тщательно выбритый, я, пожалуй, напоминаю также чрезвычайно спокойного аббата с той же картины – не меньше, чем сумасшедшего художника, который изображен так разумно. И я не против находиться где-то между тем и другим, так как жить-то надо.
Особенно потому, что надо смотреть правде в глаза: со дня на день может случиться кризис, если твое положение у Буссо переменится. Вот еще одна причина поддерживать отношения с художниками – для меня, как и для тебя.
Впрочем, я полагаю, что так или иначе говорю правду. Если я возмещу потраченные деньги, то всего лишь выполню свой долг. И затем, портрет – это то практическое, что я могу сделать. Ну а много пить… не знаю, плохо ли это. Возьмем Бисмарка, человека заведомо очень практичного и очень умного. Врач сказал ему, что он много пьет и что он всю жизнь изнашивал себя, от желудка до мозга. Б. внезапно перестал пить. Он потерял почву под ногами и кое-как влачит свое существование. В душе он должен изрядно смеяться над своим врачом, которого, на свое счастье, не позвал раньше. Крепко жму руку.
Помни: что касается Гогена, мы не должны оставлять идею прийти ему на помощь, если предложение приемлемо для него в таком виде, но у нас нет надобности в нем. Что до работы в одиночестве, не думай, что это меня угнетает, и не торопи событий из-за меня, этого не нужно, БУДЬ УВЕРЕН.
Для портрета девочки взят белый фон с заметным добавлением поль-веронеза; ее корсаж – в кроваво-красную и фиолетовую полоску. Юбка – королевского синего в крупный оранжево-желтый горошек. Матовые участки плоти – серо-желтые, волосы – фиолетового оттенка, брови и ресницы – черные, глаза – оранжевые и цвета берлинской лазури, между пальцами – розовая ветка лавра, так как обе кисти показаны.
Дорогой дружище Бернар,
уверен, ты согласишься с тем, что ни ты, ни я не можем иметь полного представления о Веласкесе или Гойе, о том, какими они были как люди и как художники, ибо ни ты, ни я не видели Испании, их страны, и многих прекрасных вещей, оставшихся на юге. И все же то, что нам известно о них, – это уже кое-что.
Само собой, если брать северян, и прежде всего Рембрандта, крайне желательно, высказывая суждение об этих художниках, досконально изучить их творчество, знать их страну, а также сокровенную, потаенную историю той эпохи и нравы страны в то время.
Говорю тебе еще раз: ни у Бодлера, ни у тебя нет достаточно ясных идей насчет Рембрандта.
Что до тебя – я буду снова и снова настаивать, чтобы ты долго смотрел на больших и малых голландцев, прежде чем составить какое-нибудь мнение. Дело не только в причудливых драгоценных камнях, но и в том, чтобы выбрать сокровища из числа сокровищ.
И затем, среди бриллиантов всегда попадается немало стекляшек. Я уже 20 лет изучаю школу своей страны, и в большинстве случаев я бы даже не стал подавать голос, когда речь заходит об этом предмете, поскольку обычно, касаясь северных художников, люди говорят совсем не по существу.
Тебе я могу лишь сказать: «Давай же! Посмотри внимательнее, это поистине окупится тысячу раз».
Если же я, к примеру, утверждаю, что картина Остаде из Лувра – семья художника: он сам, его жена, с десяток ребятишек – чрезвычайно заслуживает изучения и размышления, так же как «Заключение мира в Мюнстере» Терборха; если в галерее Лувра картины, которые лично я предпочитаю другим и нахожу самыми волнующими, часто бывают обойдены даже теми художниками, которые приходят посмотреть на голландцев, я нисколько не удивлен, понимая, что мой выбор основан на познаниях в этой области, которые недоступны большинству французов.
Но если, к примеру, наши с тобой мнения на этот счет не совпадут, уверен, позднее ты согласишься со мной. В Лувре меня расстраивает то, что тамошние Рембрандты портятся и что болваны из дирекции губят множество прекрасных картин. Скажем, раздражающий желтый тон некоторых полотен Рембрандта – следствие порчи от сырости и других причин, и я могу указать тебе эти случаи.
Сказать, каков цвет Рембрандта, так же сложно, как дать название серым оттенкам Веласкеса; за неимением лучшего можно говорить «золото Рембрандта», что и делают, но это слишком расплывчато.
Приехав во Францию, я – едва ли не лучше многих французов – прочувствовал Делакруа и Золя, и мое искреннее и открытое восхищение ими безгранично.
Все потому, что я составил себе более или менее полное представление о Рембрандте: один, Делакруа, пользуется цветами, другой, Рембрандт, – валёрами, но они равны друг другу.
Золя и Бальзак, живописцы общества, реальности во всей ее полноте, пробуждают в тех, кто ценит их, редкостные художественные эмоции, именно потому, что они схватывают описываемую эпоху целиком. И хотя Делакруа изображает человечество, жизнь в целом, а не эпоху, он все-таки принадлежит к этому же семейству вселенских гениев.
Мне очень нравятся последние слова, кажется Сильвестра, которыми заканчивается великолепная статья:
«…так умер – чуть ли не с улыбкой – Эжен Делакруа, из племени великих художников, живший с солнцем в голове и с бурей в сердце, переходивший от воинов к святым, от святых к влюбленным, от влюбленных к тиграм, от тигров к цветам».
Домье – также великий гений.
Милле – живописец целой нации и мест, в которых она обитает.
Возможно, эти великие гении – всего лишь помешанные, и, чтобы иметь безграничное доверие и уважение к ним, надо самому быть помешанным. Ну и пусть – я предпочту свое безумие чужой мудрости.
Прийти к Рембрандту не напрямую – может, это и есть самый прямой путь. Поговорим о Франсе Хальсе. Он никогда не писал Христа, благовестий пастухам, ангелов, распятий и воскресений, никогда не писал обнаженных женщин, сладострастных бестий.
Он писал портреты, и ничего, ничего, ничего больше.
Портреты солдат, собрания офицеров, портреты чиновников, собравшихся ради дел республики, портреты матрон с розовой или желтой кожей, в белых чепцах, в шерсти и черном атласе, обсуждающих бюджет сиротского приюта или богадельни, он писал портреты добрых горожан в семейном кругу – мужчина, женщина, ребенок, – он писал пьяницу, старую торговку рыбой с ухмылкой ведьмы, красивую шлюху-цыганку, младенца в пеленках, лихого дворянина-бонвивана, усатого, в сапогах со шпорами, он писал себя с женой, юных, влюбленных, на дерновой скамье в саду после первой брачной ночи, он писал негодяев и хохочущих мальчишек, он писал музыкантов, он писал толстую кухарку.
Больше он не знал ничего, но это – стоит Дантова Рая, Микеланджело, Рафаэля и даже греков. Это прекрасно, как Золя, но здоровее и веселее, при этом так же живо, ибо его эпоха была здоровее нашей и не такой печальной. А теперь – что такое Рембрандт? Совершенно то же самое: автор портретов. Вот для начала здоровое, широкое, ясное представление, которое следует иметь о двух выдающихся голландцах, стоящих друг друга, прежде чем углубляться в предмет.