Но что за природа! Сейчас я в общественном саду, совсем рядом с улицей славных дамочек, – Мурье, к примеру, ни разу не зашел туда, хотя мы почти ежедневно прогуливались в этих садах, правда с другой стороны (всего их 3). Но, как ты понимаешь, именно из-за этого для меня здесь есть нечто от Боккаччо. Эта сторона сада по тем же соображениям нравственности и морали лишена цветущих кустов, например олеандров. Только заурядные платаны, группы высоких елей, плакучее дерево и зеленая трава. Но до чего сокровенно! Такие сады есть у Моне.
Пока тебе не тяжело присылать мне краски, холсты и деньги, которые я вынужден расходовать, прошу тебя, шли мне их постоянно. Ибо то, что я готовлю сейчас, будет лучше содержимого последней посылки, и я надеюсь, что мы останемся в прибыли, а не в убытке. Только бы мне удалось свести все в стройное единое целое. Я добиваюсь этого.
Разве Тома совсем не может ссудить мне две-три сотни франков под мои этюды? Тогда это принесет мне больше тысячи – не устаю повторять тебе, я восхищен, восхищен, восхищен тем, что вижу.
Это порождает в человеке осенние чаяния[47], воодушевление, из-за которого время течет незаметно. Но не станем забывать о послепраздничном утре, о зимних мистралях.
Сейчас, работая, я много думаю о Бернаре. Его письмо проникнуто почтением к таланту Гогена. По его словам, он видит в нем настолько великого художника, что ему почти страшно и что он, Бернар, считает скверным все сделанное им, если сравнивать с Гогеном. А между тем, как ты знаешь, еще зимой Бернар искал ссоры с Гогеном. Что бы там ни было и что бы ни случилось, весьма утешительно знать, что эти художники – наши друзья и, смею верить, останутся ими, как бы ни повернулось дело.
Мне так повезло с домом – с работой, – что все еще осмеливаюсь верить: эта удача потянет за собой другие, которые придутся и на твою долю, так что тебе повезет. Некоторое время назад я читал статью о Данте, Петрарке, Боккаччо, Джотто, Боттичелли: бог мой, как я был впечатлен, читая их письма! А ведь Петрарка был совсем недалеко отсюда, в Авиньоне, и я вижу те же самые кипарисы и олеандры.
Я постарался отразить это в одном из моих садов, написанном густым слоем, лимонно-желтым и лимонно-зеленым. Больше всего меня тронул Джотто – вечно страдающий и вечно преисполненный доброты и пыла, словно жил уже в ином мире.
Впрочем, Джотто необычаен, меня он тронул больше, чем поэты – Данте, Петрарка, Боккаччо.
Мне по-прежнему кажется, что поэзия ужаснее живописи, хотя живопись грязнее и, в общем, неприятнее. В конце концов, художник ничего не говорит, он молчит, и мне это больше по душе.
Дорогой Тео, когда ты увидишь здешние кипарисы, олеандры, солнце – а этот день настанет, будь покоен, – ты еще чаще станешь вспоминать прекрасные картины Пюви де Шаванна, «Милый край» и многие другие.
Помимо того, что есть от Тартарена и Домье в этих забавных краях, чьи славные обитатели говорят с известным тебе акцентом, здесь столько греческого и еще Арльская Венера[48], вроде Лесбосской, – эта молодость по-прежнему чувствуется, несмотря ни на что.
Нисколько не сомневаюсь, что рано или поздно ты познакомишься с югом.
Может быть, ты повидаешься с Клодом Моне, когда он будет в Антибе, или найдешь другую оказию.
Когда дует мистраль, однако, это вовсе не милый край, а ровно наоборот – мистраль ужасно раздражает. Но что за воздаяние, что за воздаяние, когда выдается безветренный день! Что за яркость красок, что за чистота воздуха, что за тихий трепет!
Завтра я начинаю делать рисунки, до тех пор пока не прибудут краски. Но я уже дошел до того, что решил больше не делать на холсте предварительных рисунков углем. Это ни к чему: чтобы научиться хорошо рисовать, нужно браться за рисунок сразу в цвете.
Ну а выставка в «Revue indépendante» – отлично, но раз и навсегда: мы слишком заядлые курильщики, чтобы вставлять сигару в рот не тем концом.
Мы обязаны стремиться к тому, чтобы продавать и таким образом иметь возможность делать снова, лучше, те же вещи, что уже проданы; это потому, что у нас скверное ремесло, – но не будем искать радости в городе, приносящей горе в дом[49].
Днем у меня была избранная публика – 4–5 сутенеров и дюжина мальчишек, которым больше всего понравилось, как выдавливают краску из тюбика. Что ж, тоже публика – тоже слава, или, скорее, я твердо решил начихать на честолюбие и славу, как эти мальчишки и этот сброд с берегов Роны и улицы Бу д’Арль.
Сегодня я заходил к Миллье, он придет завтра, так как продлил побывку на 4 дня. Мне хотелось бы, чтобы Бернара отправили служить в Африку, там у него выйдут прекрасные вещи, и я по-прежнему не знаю, что сказать ему. Он говорит, что обменял бы свой портрет на один из моих этюдов.
Но еще он говорит, что не осмеливается писать Гогена, о чем я просил его, так как чувствует сильную робость перед Гогеном. В сущности, Бернар такой темпераментный! Порой он бывает безумным и злобным, но, конечно, не мне его упрекать, поскольку мне слишком хорошо знаком этот невроз, и я знаю, что и он не упрекнул бы меня. Если бы он навестил Миллье в Африке, тот, конечно, сдружился бы с ним. Потому что Миллье – очень верный друг и с такой легкостью заводит романы, что почти презирает любовь.
Что поделывает Сёра? Я не осмелился бы показать ему этюды, посланные тебе, но хотел бы, чтобы он увидел подсолнухи, и кабаки, и сады, – я часто размышляю над его системой и совсем не стану следовать ей, но это самобытный колорист, что относится и к Синьяку, но в другой степени; пуантильёры нашли нечто новое, и я все-таки очень люблю их. Но я, скажу откровенно, скорее возвращаюсь к тому, что искал до приезда в Париж, и не знаю, говорил ли кто-нибудь до меня о суггестивном цвете. Однако Делакруа и Монтичелли, ничего не говоря, сделали это.
Но я опять тот, что был в Нюэнене, когда напрасно пытался учиться музыке, – уже тогда настолько явственно я ощущал связь между цветом и музыкой Вагнера. Сейчас, по правде говоря, я вижу в импрессионизме воскрешение Эжена Делакруа, но толкования различны и малосовместимы между собой, импрессионизм не выработает доктрины. Вот почему я остаюсь среди импрессионистов: это ни о чем не говорит и ни к чему не обязывает. Будучи всего лишь их приятелем, я могу не формулировать свою позицию.
Бог мой, в жизни приходится валять дурака; я требую для себя времени, чтобы учиться, и разве ты требуешь другого? Но я знаю, что ты, как и я, должно быть, жаждешь достичь необходимого спокойствия и тишины, чтобы учиться непредубежденно.
Я очень боюсь, что отнимаю его у тебя своими просьбами о деньгах.
Но я веду много расчетов и не далее как сегодня выяснил, что на десять метров холста верно подсчитал все краски, кроме одной, главнейшей – желтой. Если все мои краски закончатся одновременно, разве не станет это доказательством того, что я бессознательно, как лунатик, чувствую относительные пропорции? Это как с рисунком: я почти ничего не измеряю и здесь решительно расхожусь с Кормоном, говорящим, что если бы он не измерял, то рисовал бы как свинья.
Думаю, ты все же сделал хорошо, купив столько подрамников, они нужны в некотором количестве, чтобы как следует просушивать, а значит, и сохранять холсты: у меня самого их здесь целый ворох. Смело снимай их с подрамников, чтобы все это не занимало слишком много места.
Здесь я плачу за подрамники 30, 25, 20-го размера по 1,50 франка, а за подрамники 15, 12, 10-го размера по 1 франку. Это если я обращаюсь к плотнику.
Плотницкая работа стоит здесь очень дорого. Танги мог бы поставлять их по той же цене. Я ищу раму для квадратного холста 30-го размера, из легкого ореха, за 5 франков и думаю, что найду. Рама из тяжелого дуба для холста 10-го размера, портретного, также обходится мне в 5 франков.
Еще мне пришлось заказать 5 подрамников 30-го размера для нового холста, которые уже готовы, и надо их забрать. Отсюда ты видишь, что сейчас, когда я много работаю, мне нужны кое-какие деньги.
Утешением послужит то, что речь всегда идет о сырье, поэтому давай не рассуждать, будем стараться лишь производить больше. Тогда мы не прогадаем.
Надеюсь, все будет именно так, и если мне придется истощить до конца свой запас красок, свой запас холстов и свой кошелек, знай, что мы погибнем не из-за этого.
Даже если тебе придется взять свой бумажник и опустошить его, это плохо – но тогда скажи мне спокойно: «Больше ничего нет, потом будет еще», и мне придется обойтись тем, что есть.
Но ты ведь непременно скажешь: а что в промежутке? А в промежутке я займусь рисунком: удобнее заниматься только рисунком, чем только живописью.
Крепко жму руку. Что за дни стоят! Нет, ничего не происходит, но я остро чувствую, что мы с тобой не в упадке, что с нами еще не кончено и не будет кончено в ближайшее время.
Как ты знаешь, я не возражаю критикам, а они скажут, что мои картины не закончены. Жму руку и до скорого.
Я тоже прочел «Сезарину» Ришпена, и мне нравится то, что говорит будто бы помешанная женщина: вся жизнь – это правильно решенные уравнения.
Дорогой Тео,
отличной погоды, стоявшей последние дни, больше нет, вместо нее – грязь и дожди. Но она, конечно, вернется ближе к зиме.
Только надо будет воспользоваться этим, ибо «быстротечны прекрасные дни», особенно для живописи. Надеюсь, этой зимой я буду много рисовать. Если бы я мог рисовать фигуры по памяти, у меня всегда было бы чем заняться, но возьмем фигуры самых умелых из всех художников, использующих наброски с натуры, – Хокусая, Домье: по мне, эта фигура совсем не равнозначна фигуре, выполненной с модели этими же мастерами или другими портретистами.